Книга первая
I
Важным стихом я хотел войну и горячие битвы
Изобразить, применив с темой согласный размер:
С первым стихом был равен второй. Купидон рассмеялся
И, говорят, у стиха тайно похитил стопу.
«Кто же такие права тебе дал над стихами, злой мальчик?
Ты не вожатый певцов, спутники мы Пиэрид.
Что, если б меч Венера взяла белокурой Минервы,
А белокурая вдруг факел Минерва зажгла?
Кто же нагорных лесов назовет госпожою Цереру
Или признает в полях девственной лучницы власть?
Кто же метанью копья обучать пышнокудрого стал бы
Феба? Не будет бряцать лирой Аонии Марс!
Мальчик, и так ты могуч, и так велико твое царство, —
Честолюбивый, зачем новых ты ищешь забот?
Или ты всем завладел — Геликоном, Темпейской долиной?
Иль не хозяин уж Феб собственной лиры своей?
Только лишь с первым стихом возникала новая книга,
Как обрывал Купидон тотчас мой лучший порыв.
Нет для легких стихов у меня подходящих предметов:
Юноши, девушки нет с пышным убором волос», —
Так я пенял, а меж тем открыл он колчан и мгновенно
Мне на погибель извлек острые стрелы свои.
Взял свой изогнутый лук, тетиву натянул на колене:
«Вот, — сказал он, — поэт, тема для песен твоих!»
Горе мне! Были, увы, те стрелы у мальчика метки.
Я запылал — и в груди царствует ныне Амур.
Пусть шестистопному вслед стиху идет пятистопный.
Брани, прощайте! И ты, их воспевающий стих!
Взросшим у влаги венчай золотистую голову миртом,
Муза, — в двустишьях твоих будет одиннадцать стоп.
II
Я не пойму, отчего и постель мне кажется жесткой
И одеяло мое на пол с кровати скользит?
И почему во всю долгую ночь я сном не забылся?
И отчего изнемог, кости болят почему?
Не удивлялся бы я, будь нежным взволнован я чувством…
Или, подкравшись, любовь тайно мне козни творит?
Да, несомненно: впились мне в сердце точеные стрелы
И в покоренной груди правит жестокий Амур.
Сдаться ему иль борьбой разжигать нежданное пламя?..
Сдамся: поклажа легка, если не давит плечо.
Я замечал, что пламя сильней, коль факел колеблешь, —
А перестань колебать — и замирает огонь.
Чаще стегают быков молодых, ярму не покорных,
Нежели тех, что бразду в поле охотно ведут.
С норовом конь, — так его удилами тугими смиряют;
Если же рвется он в бой, строгой не знает узды.
Так же Амур: сильней и свирепей он гонит строптивых,
Нежели тех, кто всегда служит покорно ему.
Я признаюсь, я новой твоей оказался добычей,
Я побежден, я к тебе руки простер, Купидон.
Незачем нам враждовать, я мира прошу и прощенья, —
Честь ли с оружьем твоим взять безоружного в плен?
Миртом чело увенчай, запряги голубей материнских,
А колесницу под стать отчим воинственный даст.
На колеснице его — триумфатор — при кликах народа
Будешь стоять и легко править упряжкою птиц.
Юношей пленных вослед поведут и девушек пленных,
Справишь торжественно ты великолепный триумф.
Жертва последняя, сам с моей недавнею раной
Новые цепи свои пленной душой понесу.
За спину руки загнув, повлекут за тобой Благонравье,
Скромность и всех, кто ведет с войском Амура борьбу.
Все устрашатся тебя, и, руки к тебе простирая,
Громко толпа запоет: «Слава! Ио! Торжествуй!»
Рядом с тобой Соблазны пойдут, Заблуждение, Буйство, —
Где бы ты ни был, всегда эта ватага с тобой.
Ты и людей и богов покоряешь с таким ополченьем.
Ты без содействия их вовсе окажешься гол.
Мать с олимпийских высот тебе, триумфатору, будет
Рукоплескать, на тебя розы кидать, веселясь.
Будут и крылья твои, и кудри гореть в самоцветах,
Сам золотой, полетишь на золоченой оси.
Многих еще по дороге спалишь — тебя ли не знаю!
Едучи мимо, ты ран много еще нанесешь.
Если бы даже хотел, удержать ты стрелы не в силах:
Если не самый огонь, близость его — обожжет.
Схож с тобою был Вакх, покорявший земли у Ганга:
Голуби возят тебя — тигры возили его.
Но коль участвую я в божественном ныне триумфе,
Коль побежден я тобой, будь покровителем мне!
Великодушен — смотри! — в боях твой родственник Цезарь,
Победоносной рукой он побежденных хранит.
III
Просьба законна моя: пусть та, чьей жертвою стал я,
Либо полюбит меня, либо обяжет любить.
Многого я захотел!.. О, лишь бы любить дозволяла!..
Пусть Киферея моей внемлет усердной мольбе.
Не отвергай же того, кто умеет любить без измены,
Кто с постоянством тебе долгие годы служил.
Не говорит за меня старинное громкое имя
Прадедов: всадник простой начал незнатный наш род.
Тысяч не надо плугов, чтоб мои перепахивать земли:
Оба — и мать и отец — в денежных тратах скромны.
Но за меня Аполлон, хор муз и отец виноделья
Слово замолвят; Амур, кем я подарен тебе,
Жизни моей чистота, моя безупречная верность,
Сердце простое мое, пурпур стыдливый лица.
Сотни подруг не ищу, никогда волокитою не был,
Верь, ты навеки одна будешь любовью моей,
Сколько бы Парки мне жить ни судили, — о, только бы вместе
Быть нам, только мою ты бы оплакала смерть!
Стань же теперь для меня счастливою темою песен, —
Знай, что темы своей будут достойны они.
Славу стихи принесли рогов испугавшейся Ио;
Той, кого бог обольстил, птицей представ водяной;
Также и той, что, на мнимом быке плывя через море,
В страхе за выгнутый рог юной держалась рукой.
Так же прославят и нас мои песни по целому миру,
Соединятся навек имя твое и мое.
IV
С нами сегодня в гостях и муж твой ужинать будет, —
Только в последний бы раз он возлежал за столом!
Значит, на милую мне предстоит любоваться, и только,
Рядом же с нею лежать будет другой, а не я.
Будешь, вплотную прильнув, согревать не меня, а другого?
Он, лишь захочет, рукой шею обхватит твою?
Ты не дивись, что Атракова дочь белолицая ввергла
В брань двоевидных мужей, пьяных на брачном пиру.
Я хоть не житель лесов, не кентавр-полуконь, — и, однако,
Руку едва ль удержу, чтоб не коснуться тебя!
Слушай, как надо вести себя нынче (ни Эвру, ни Ноту
Не позволяй, я прошу, речи мои разнести):
Раньше супруга приди — на что я надеюсь, по правде,
Сам я не знаю, — но все ж раньше супруга приди.
Только он ляжет за стол, с выражением самым невинным
Рядом ложись, но меня трогай тихонько ногой.
Глаз с меня не своди, понимай по лицу и движеньям:
Молча тебе намекну — молча намеком ответь.
Красноречиво с тобой разговаривать буду бровями,
Будут нам речь заменять пальцы и чаши с вином.
Если ты нашей любви сладострастные вспомнишь забавы,
То к заалевшей щеке пальцем большим прикоснись.
Если меня упрекнуть захочешь в чем-либо тайно,
К уху притронься рукой, пальцами книзу, слегка.
Если же речи мои или действия ты одобряешь,
Мне в поощренье начни перстни на пальцах вертеть.
Молча к столу прикоснись, как молящие в храме, лишь только
Вздумаешь — и поделом! — мужу всех бед пожелать.
Если предложит вина, вели самому ему выпить.
Тихо слуге прикажи то, что по вкусу, подать.
Будешь ли чашу, отпив, возвращать, схвачу ее первый,
Края губами коснусь там, где касалась и ты.
Если, отведав сперва, передаст тебе муж угощенье,
Не принимай, откажись, раз уже пробовал он.
Не позволяй обнимать недостойными шею руками,
Нежно не думай склонять голову к жесткой груди.
К лону, к упругим грудям не давай его пальцам тянуться;
Главное дело, смотри: ни поцелуя ему!
Если ж начнешь целовать, закричу, что твой я любовник,
Что поцелуи — мои, в ход я пущу кулаки!
Это хоть всё на виду… А что под одеждою скрыто?
Вот от чего наперед весь я от страха дрожу.
Голенью к мужу не льни, не жми ему ляжкою ляжку,
Нежной ногою своей грубой не трогай ноги.
Многого, бедный, боюсь: сам дерзкого делал немало,
Вот и пугает меня собственный нынче пример.
Часто с любимой моей, в торопливой страстности нашей,
Делали мы под полой сладкое дело свое!..
С мужем не станешь, — зачем?.. Но чтобы не мог я и думать,
Лучше накидку свою сбрось, соучастницу тайн.
Мужа все время проси выпивать, — но проси, не целуя:
Пусть себе спит; подливай крепче вина, без воды.
А как повалится он хмельной, осовеет, затихнет,
Нам наилучший совет время и место дадут.
Лишь соберешься домой и поднимешься, мы — за тобою.
Ты оказаться должна в «среднем отряде» гурьбы.
В этой гурьбе я тебя отыщу иль меня ты отыщешь, —
Тут уже только сумей, трогай как хочешь меня.
Горе! Советы мои всего лишь на час или на два:
Скоро мне ночь повелит с милой расстаться моей.
Муж ее на ночь запрет, а я со слезами печали
Вправе ее проводить лишь до жестоких дверей.
Он поцелуи сорвет… и не только одни поцелуи…
То, что мне тайно даешь, он по закону возьмет.
Но неохотно давай, без ласковых слов, через силу, —
Ты ведь умеешь! Пускай будет скупою любовь.
Если не тщетна мольба, — пусть он наслажденья хотя бы
Не испытал в эту ночь, а уж тем более ты…
Впрочем, как бы она ни прошла, меня ты наутро
Голосом твердым уверь, что не ласкала его…
V
Жарко было в тот день, а время уж близилось к полдню.
Поразморило меня, и на постель я прилег.
Ставня одна лишь закрыта была, другая — открыта,
Так что была полутень в комнате, словно в лесу, —
Мягкий, мерцающий свет, как в час перед самым закатом,
Иль когда ночь отошла, но не возник еще день.
Кстати такой полумрак для девушек скромного нрава,
В нем их опасливый стыд нужный находит приют.
Тут Коринна вошла в распоясанной легкой рубашке,
По белоснежным плечам пряди спадали волос.
В спальню входила такой, по преданию, Семирамида
Или Лаида, любовь знавшая многих мужей…
Легкую ткань я сорвал, хоть, тонкая, мало мешала, —
Скромница из-за нее все же боролась со мной.
Только сражалась, как те, кто своей не желает победы,
Вскоре, себе изменив, другу сдалась без труда.
И показалась она перед взором моим обнаженной…
Мне в безупречной красе тело явилось ее.
Что я за плечи ласкал! К каким я рукам прикасался!
Как были груди полны — только б их страстно сжимать!
Как был гладок живот под ее совершенною грудью!
Стан так пышен и прям, юное крепко бедро!
Стоит ли перечислять?.. Всё было восторга достойно.
Тело нагое ее я к своему прижимал…
Прочее знает любой… Уснули усталые вместе…
О, проходили бы так чаще полудни мои!
VI
Слушай, привратник, — увы! — позорной прикованный цепью!
Выдвинь засов, отвори эту упрямую дверь!
Многого я не прошу: проход лишь узенький сделай,
Чтобы я боком пролезть в полуоткрытую мог.
Я ведь от долгой любви исхудал, и это мне кстати, —
Вовсе я тоненьким стал, в щелку легко проскользну…
Учит любовь обходить дозор сторожей потихоньку
И без препятствий ведет легкие ноги мои.
Раньше боялся и я темноты, пустых привидений,
Я удивлялся, что в ночь храбро идет человек.
Мне усмехнулись в лицо Купидон и матерь Венера,
Молвили полушутя: «Станешь отважен и ты!»
Я полюбил — и уже ни призраков, реющих ночью,
Не опасаюсь, ни рук, жизни грозящих моей.
Нет, я боюсь лишь тебя и льщу лишь тебе, лежебока!
Молнию держишь в руках, можешь меня поразить.
Выгляни, дверь отомкни, — тогда ты увидишь, жестокий:
Стала уж мокрою дверь, столько я выплакал слез.
Вспомни: когда ты дрожал, без рубахи, бича ожидая,
Я ведь тебя защищал перед твоей госпожой.
Милость в тот памятный день заслужили тебе мои просьбы, —
Что же — о низость! — ко мне нынче не милостив ты?
Долг благодарности мне возврати! Ты и хочешь и можешь, —
Время ночное бежит, — выдвинь у двери засов!
Выдвинь!.. Желаю тебе когда-нибудь сбросить оковы
И перестать наконец хлеб свой невольничий есть.
Нет, ты не слушаешь просьб… Ты сам из железа, привратник!..
Дверь на дубовых столбах окоченелой висит.
С крепким запором врата городам осажденным полезны, —
Но опасаться врагов надо ли в мирные дни?
Как ты поступишь с врагом, коль так влюбленного гонишь?
Время ночное бежит, — выдвинь у двери засов!
Я подошел без солдат, без оружья… один… но не вовсе:
Знай, что гневливый Амур рядом со мною стоит.
Если б я даже хотел, его отстранить я не в силах, —
Легче было бы мне с телом расстаться своим.
Стало быть, здесь один лишь Амур со мною, да легкий
Хмель в голове, да венок, сбившийся с мокрых кудрей.
Страшно ль оружье мое? Кто на битву со мною не выйдет?
Время ночное бежит, — выдвинь у двери засов!
Или ты дремлешь, и сон, помеха влюбленным, кидает
На ветер речи мои, слух миновавшие твой?
Помню, в глубокую ночь, когда я, бывало, старался
Скрыться от взоров твоих, ты никогда не дремал…
Может быть, нынче с тобой и твоя почивает подруга?
Ах! Насколько ж твой рок рока милей моего!
Мне бы удачу твою, — и готов я надеть твои цепи…
Время ночное бежит, — выдвинь у двери засов!
Или мне чудится?.. Дверь на своих вереях повернулась…
Дрогнули створы, и мне скрип их пророчит успех?..
Нет… Я ошибся… На дверь налетело дыхание ветра…
Горе мне! Как далеко ветер надежды унес!
Если еще ты, Борей, похищенье Орифии помнишь, —
О, появись и подуй, двери глухие взломай!
В Риме кругом тишина… Сверкая хрустальной росою,
Время ночное бежит, — выдвинь у двери засов!
Или с мечом и огнем, которым пылает мой факел,
Переступлю, не спросясь, этот надменный порог!
Ночь, любовь и вино терпенью не очень-то учат:
Ночи стыдливость чужда, Вакху с Амуром — боязнь.
Средства я все истощил, но тебя ни мольбы, ни угрозы
Все же не тронули… Сам глуше ты двери глухой!
Нет, порог охранять подобает тебе не прекрасной
Женщины, — быть бы тебе сторожем мрачной тюрьмы!..
Вот уж денница встает и воздух смягчает морозный,
Бедных к обычным трудам вновь призывает петух.
Что ж, мой несчастный венок! С кудрей безрадостных сорван,
У неприютных дверей здесь до рассвета лежи!
Тут на пороге тебя госпожа поутру заметит, —
Будешь свидетелем ты, как я провел эту ночь…
Ладно, привратник, прощай!.. Тебе бы терпеть мои муки!
Соня, любовника в дом не пропустивший, — прощай!
Будьте здоровы и вы, порог, столбы и затворы
Крепкие, — сами рабы хуже цепного раба!
VII
Если ты вправду мой друг, в кандалы заключи по заслугам
Руки мои — пока буйный порыв мой остыл.
В буйном порыве своем на любимую руку я поднял,
Милая плачет, моей жертва безумной руки.
Мог я в тот миг оскорбить и родителей нежно любимых,
Мог я удар нанести даже кумирам богов.
Что же? Разве Аянт, владевший щитом семислойным,
Не уложил, изловив, скот на просторном лугу?
Разве злосчастный Орест, за родителя матери мстивший,
Меч не решился поднять на сокровенных богинь?
Я же посмел растрепать дерзновенно прическу любимой, —
Но, и прически лишась, хуже не стала она.
Столь же прелестна!.. Такой, по преданью, по склонам Менала
Дева, Схенеева дочь, с луком за дичью гналась;
Или критянка, когда паруса и обеты Тесея
Нот уносил, распустив волосы, слезы лила;
Или Кассандра (у той хоть и были священные ленты)
Наземь простерлась такой в храме, Минерва, твоем.
Кто мне не скажет теперь: «Сумасшедший!», не скажет мне: «Варвар!»?
Но промолчала она: ужас уста ей сковал.
Лишь побледневшим лицом безмолвно меня упрекала,
Был я слезами ее и без речей обвинен.
Я поначалу хотел, чтоб руки от плеч отвалились:
«Лучше, — я думал, — лишусь части себя самого!»
Да, себе лишь в ущерб я к силе прибег безрассудной,
Я, не сдержав свой порыв, только себя наказал.
Вы мне нужны ли теперь, служанки злодейств и убийства?
Руки, в оковы скорей! Вы заслужили оков.
Если б последнего я из плебеев ударил, понес бы
Кару, — иль более прав над госпожой у меня?
Памятен стал Диомед преступленьем тягчайшим: богине
Первым удар он нанес, стал я сегодня — вторым.
Все ж он не столь виноват: я свою дорогую ударил,
Хоть говорил, что люблю, — тот же взбешен был врагом.
Что ж, победитель, теперь готовься ты к пышным триумфам!
Лавром чело увенчай, жертвой Юпитера чти!..
Пусть восклицает толпа, провожая твою колесницу:
«Славься, доблестный муж: женщину ты одолел!»
Пусть, распустив волоса, впереди твоя жертва влачится,
Скорбная, с бледным лицом, если б не кровь на щеках…
Лучше бы губкам ее посинеть под моими губами,
Лучше б на шее носить зуба игривого знак!
И, наконец, если я бушевал, как поток разъяренный,
И оказался в тот миг гнева слепого рабом, —
Разве прикрикнуть не мог — ведь она уж и так оробела, —
Без оскорбительных слов, без громогласных угроз?
Разве не мог разорвать ей платье — хоть это и стыдно —
До середины? А там пояс сдержал бы мой пыл.
Я же дошел до того, что схватил надо лбом ее пряди
И на прелестных щеках метки оставил ногтей!
Остолбенела она, в изумленном лице ни кровинки,
Белого стала белей камня с Паросской гряды.
Я увидал, как она обессилела, как трепетала, —
Так волоса тополей в ветреных струях дрожат,
Или же тонкий тростник, колеблемый легким Зефиром,
Или же рябь на воде, если проносится Нот.
Дольше терпеть не могла, и ручьем полились ее слезы —
Так из-под снега течет струйка весенней воды.
В эту минуту себя и почувствовал я виноватым,
Горькие слезы ее — это была моя кровь.
Трижды к ногам ее пасть я хотел, молить о прощенье, —
Трижды руки мои прочь оттолкнула она.
Не сомневайся, поверь: отмстив, облегчишь свою муку;
Мне, не колеблясь, в лицо впейся ногтями, молю!
Глаз моих не щади и волос не щади, заклинаю, —
Женским слабым рукам гнев свою помощь подаст.
Или, чтоб знаки стереть злодеяний моих, поскорее
В прежний порядок, молю, волосы вновь уложи!
VIII
Есть такая одна… Узнать кто хочет про сводню, —
Слушай: Дипсадой ее, старую сводню, зовут.
Имя под стать: никогда еще трезвой ей не случалось
Встретить Мемнонову мать на розоцветных конях.
Магию знает она, заклинанья восточные знает,
Может к истоку погнать быстрых течение рек.
Ведает свойства и трав и льна на стволе веретенном,
Действие ведомо ей слизи влюбленных кобыл.
Вмиг по желанью ее покрывается тучами небо,
Вмиг по желанью ее день лучезарен опять.
Видел я, верьте иль нет, как звезды кровь источали,
Видел я, как у луны кровью алело лицо.
Подозреваю, во тьме по ночам она реет живая,
В перьях тогда, как у птиц, старое тело карги.
Подозреваю еще — да и ходит молва, — что двоятся
Оба зрачка у нее и выпускают огонь.
Дедов из древних могил и прадедов вызвать умеет,
Твердую почву и ту долгим заклятьем дробит…
Цель у развратной карги — порочить законные браки, —
Подлинно, красноречив этот зловредный язык!
Стал я коварных речей случайным свидетелем. Вот как
Увещевала она (был я за дверью двойной):
«Знаешь, мой свет, ты вечор молодого прельстила счастливца,
Он от лица твоего взоров не мог оторвать!
Да и кого не прельстишь? Красотой никому не уступишь.
Только беда: красоте нужен достойный убор.
Сколь ты прекрасна собой, будь столь же удачлива в жизни:
Станешь богата — и мне бедной тогда не бывать.
Раньше вредила тебе звезда враждебная Марса:
Марс отошел, — на тебя стала Венера глядеть.
Счастье богиня сулит: смотри-ка, богатый любовник
Жаждет тебя и узнать хочет все нужды твои.
Да и лицом он таков, что с тобою, пожалуй, сравнится,
И не торгуй он тебя, надо б его торговать…»
Та покраснела. «Идет к белизне твоей стыд. Но на пользу
Стыд лишь притворный, поверь; а настоящий — во вред.
Если ты книзу глядишь, потупив невинные глазки,
Думать при этом должна, сколько предложат тебе.
Может быть, в Татиев век грязнухи — сабинские бабы
Не захотели б себя многим мужьям отдавать…
Марс, однако, теперь вдохновляет иные народы, —
Только Венера одна в Граде Энея царит.
Смело, красотки! Чиста лишь та, которой не ищут;
Кто попроворней умом, ищет добычи сама.
Ну-ка, морщинки сгони, расправь нахмуренный лобик, —
Ах, на морщины не раз нам приходилось пенять…
Юных своих женихов стрельбой Пенелопа пытала:
Мощь их доказывал лук, — был он из рога, смекни!..
Прочь незаметно бежит, ускользает летучее время, —
Так убегает река, быстрые воды неся…
Медь лишь в работе блестит, и платье хорошее — носят,
Скоро заброшенный дом станет от плесени сер.
Полно скупиться, поверь: красота без друга хиреет…
Только один-то не впрок… да маловато и двух…
Если их много, доход верней… Да и зависти меньше:
Волк добычи искать любит в обширных стадах.
Вот, например, твой поэт: что дарит тебе, кроме новых
Песен? Его капитал можешь ты только… прочесть!
Бог поэтов и тот знаменит золотым одеяньем,
И золотая звенит лира в бессмертной руке.
Знай: тороватый дружок великого больше Гомера!
В этом уж ты мне поверь: славное дело — дарить.
Не презирай и того, кто выкупил волю за деньги:
Знак меловой на ногах — это еще не позор.
Не обольщайся, мой свет, и пышностью древнего рода:
Если ты беден, с собой предков своих уноси!
Что ж? Коль мужчина красив, так потребует ночи бесплатной?
Пусть у дружка своего выпросит денег сперва!
Платы проси небольшой, пока расставляешь ты сети, —
Чтоб не удрал. А поймав, смело себе подчиняй.
Можешь разыгрывать страсть: обманешь его — и отлично.
Но одного берегись: даром не дать бы любви!
В но́чи отказывай им почаще: на боль головную
Иль на иное на что, хоть на Изиду, сошлись.
Изредка все ж допускай, — не вошло бы терпенье в привычку:
Частый отказ от любви может ослабить ее.
Будь твоя дверь к просящим глуха, но открыта — дающим.
Пусть несчастливца слова слышит допущенный друг.
А разобидев, сама рассердись на того, кто обижен,
Чтобы обида его вмиг растворилась в твоей.
Но никогда на него сама ты не гневайся долго:
Слишком затянутый гнев может вражду породить.
Плакать по мере нужды научись, да как следует плакать,
Так, чтобы щеки твои мокрыми стали от слез.
Если ты вводишь в обман, не бойся не сдерживать клятвы:
Волей Венеры Олимп к бедным обманутым глух.
Кстати, раба приспособь, заведи половчее служанку,
Пусть подскажут ему, что покупать для тебя.
Перепадет тут и им. У многих просить понемножку —
Значит по колосу скирд мало-помалу собрать.
Сестры, кормилица, мать — пускай влюбленного чистят:
Быстро добыча растет, если рука не одна.
А коли поводов нет потребовать прямо подарка,
Так на рожденье свое хоть пирогом намекни.
Да чтоб покоя не знал, чтоб были соперники, помни!
Если не будет борьбы, плохо пойдет и любовь.
Пусть по спальне твоей другого он чует мужчину
И — сладострастия знак — видит на шейке подтек.
А особливо пускай примечает подарки другого…
Коль не принес ничего, лавки напомни Святой…
Вытянув много, скажи, чтоб он не вконец разорялся.
В долг попроси, но лишь с тем, чтоб никогда не отдать.
Лживою речью скрывай свои мысли, губи его лаской:
Самый зловредный яд можно в меду затаить.
Если ты выполнишь все, что по долгому опыту знаю,
И коли ветер моих не поразвеет речей,
Будешь мне счастья желать, а умру — так будешь молиться,
Чтоб не давила земля старые кости мои».
Речь продолжалась, но вдруг я собственной тенью был выдан.
В эту минуту едва руки я мог удержать,
Чтобы не вырвать волос седых и этих от пьянства
Вечно слезящихся глаз, не расцарапать ей щек!
Боги тебе да пошлют бездомную жалкую старость,
Ряд продолжительных зим, жажду везде и всегда!
IX
Всякий влюбленный — солдат, и есть у Амура свой лагерь.
В этом мне, Аттик, поверь: каждый влюбленный — солдат.
Возраст, способный к войне, подходящ и для дела Венеры.
Жалок дряхлый боец, жалок влюбленный старик.
Тех же требует лет полководец в воине сильном
И молодая краса в друге на ложе любви.
Оба и стражу несут, и спят на земле по-солдатски:
Этот у милых дверей, тот у палатки вождя.
Воин в дороге весь век, — а стоит любимой уехать,
Вслед до пределов земли смелый любовник пойдет.
Встречные горы, вдвойне от дождей полноводные реки
Он перейдет, по пути сколько истопчет снегов!
Морем придется ли плыть, — не станет ссылаться на бури
И не подумает он лучшей погоды желать.
Кто же стал бы терпеть, коль он не солдат, не любовник,
Стужу ночную и снег вместе с дождем проливным?
Этому надо идти во вражеский стан на разведку;
Тот не спускает с врага, то есть с соперника, глаз.
Тот города осаждать, а этот — порог у жестокой
Должен, — кто ломится в дверь, кто в крепостные врата.
Часто на спящих врагов напасть врасплох удавалось,
Вооруженной рукой рать безоружных сразить, —
Пало свирепое так ополченье Реса-фракийца,
Бросить хозяина вам, пленные кони, пришлось!
Так и дремота мужей помогает любовникам ловким:
Враг засыпает — они смело кидаются в бой.
Всех сторожей миновать, избегнуть дозорных отрядов —
Это забота бойцов, бедных любовников труд.
Марс и Венера равно ненадежны: встает побежденный,
Падает тот, про кого ты и подумать не мог.
Пусть же никто не твердит, что любовь — одно лишь безделье:
Изобретательный ум нужен для дела любви.
Страстью великий Ахилл к уведенной горит Брисеиде, —
Пользуйтесь, Трои сыны! Рушьте аргивскую мощь!
Гектор в бой уходил из объятий своей Андромахи,
И покрывала ему голову шлемом жена.
Перед Кассандрой, с ее волосами безумной менады,
Остолбенел, говорят, вождь величайший Атрид.
Также изведал и Марс искусно сплетенные сети, —
У олимпийцев то был самый любимый рассказ…
Отроду был я ленив, к досугу беспечному склонен,
Душу расслабили мне дрема и отдых в тени.
Но полюбил я, и вот — встряхнулся, и сердца тревога
Мне приказала служить в воинском стане любви.
Бодр, как видишь, я стал, веду ночные сраженья.
Если не хочешь ты стать праздным ленивцем, — люби!
X
Той, увезенною вдаль от Эврота на судне фригийском,
Ставшей причиной войны двух ее славных мужей;
Ледой, с которой любовь, белоснежным скрыт опереньем,
Хитрый любовник познал, в птичьем обличье слетев;
И Амимоной, в сухих бродившей полях Арголиды,
С урной, на темени ей пук придавившей волос, —
Вот кем считал я тебя; и орла и быка опасался —
Всех, в кого обратить смог Громовержца Амур…
Страх мой теперь миновал, душа исцелилась всецело,
Это лицо красотой мне уже глаз не пленит.
Спросишь, с чего изменился я так? Ты — требуешь платы!
Вот и причина: с тех пор ты разонравилась мне.
Искренней зная тебя, я любил твою душу и тело, —
Ныне лукавый обман прелесть испортил твою.
И малолетен и наг Купидон: невинен младенец,
Нет одеяний на нем, — весь перед всеми открыт.
Платой прикажете вы оскорблять Венерина сына?
Нет и полы у него, чтобы деньгу завязать.
Ведь ни Венера сама, ни Эрот воевать не способны, —
Им ли плату взимать, миролюбивым богам?
Шлюха готова с любым спознаться за сходные деньги,
Тело неволит она ради злосчастных богатств.
Все ж ненавистна и ей хозяина жадного воля —
Что вы творите добром, по принужденью творит.
Лучше в пример для себя неразумных возьмите животных.
Стыдно, что нравы у них выше, чем нравы людей.
Платы не ждет ни корова с быка, ни с коня кобылица,
И не за плату берет ярку влюбленный баран.
Рада лишь женщина взять боевую с мужчины добычу,
За ночь платят лишь ей, можно ее лишь купить.
Торг ведет достояньем двоих, для обоих желанным, —
Вознагражденье ж она все забирает себе.
Значит, любовь, что обоим мила, от обоих исходит,
Может один продавать, должен другой покупать?
И почему же восторг, мужчине и женщине общий,
Стал бы в убыток ему, в обогащение ей?
Плох свидетель, коль он, подкупленный, клятву нарушит;
Плохо, когда у судьи ларчик бывает открыт;
Стыдно в суде защищать бедняка оплаченной речью;
Гнусно, когда трибунал свой набивает кошель.
Гнусно наследство отца умножать доходом постельным,
Торг своей красотой ради корысти вести.
То, что без платы дано, благодарность по праву заслужит;
Если ж продажна постель, не́ за что благодарить.
Тот, кто купил, не связан ничем; закончена сделка —
И удаляется гость, он у тебя не в долгу.
Плату за ночь назначать берегитесь, прелестные жены!
Нечистоплотный доход впрок никому не пойдет.
Много ли жрице святой помогли запястья сабинян,
Если тяжелым щитом голову сплющили ей?
Острою сталью пронзил его породившее лоно
Сын — ожерелье виной было злодейства его.
Впрочем, не стыдно ничуть подарков просить у богатых:
Средства найдутся у них просьбу исполнить твою.
Что ж не срывать виноград, висящий на лозах обильных?
Можно плоды собирать с тучной феаков земли.
Если же беден твой друг, оцени его верность, заботы, —
Он госпоже отдает все достоянье свое.
А славословить в стихах похвалы достойных красавиц —
Дело мое: захочу — славу доставлю любой.
Ткани истлеют одежд, самоцветы и золото сгинут, —
Но до скончанья веков славу даруют стихи.
Сам я не скуп, не терплю, ненавижу, коль требуют платы;
Просишь — тебе откажу, брось домогаться — и дам.
XI
Ты, что ловка собирать и укладывать стройно в прическу
Волосы; ты, что простых выше служанок, Напе́;
Ты, что устройством ночных потаенных известна свиданий;
Ты, что всегда передать весточку можешь любви;
Ты, что Коринну не раз убеждала оставить сомненья
И побывать у меня, верный помощник в беде!
Вот… Передай госпоже две исписанных мелко таблички…
Утром, сейчас же! Смотри, не помешало бы что.
Ты не из камня, в груди у тебя не кремень! Простодушья,
Знаю, не больше в тебе, чем полагается вам.
Верно, и ты испытала сама тетиву Купидона:
Мне помогая, блюди знамя полка своего!
Спросит она про меня, — скажи, что живу ожиданьем
Ночи… О всем остальном сам ей поведает воск…
Время, однако, бежит… Подходящую выбрав минуту,
Ты ей таблички вручи, чтобы сейчас же прочла.
Станет читать, — наблюдай за лицом, наблюдай за глазами:
Может заране лицо многое выдать без слов…
Ну же, скорее! Проси на письмо подробней ответить, —
Воска лощеная гладь мне ненавистна пустой!
Пишет пускай потесней и поля заполняет до края,
Чтобы глазами блуждать дольше я мог по строкам…
Впрочем, не надо: держать утомительно в пальцах тростинку.
Пусть на табличке стоит слово одно: «Приходи!»
И увенчаю тотчас я таблички победные лавром,
В храм Венеры снесу и возложу, написав:
«Верных пособниц своих Назон посвящает Венере» —
Были же вы до сих пор кленом, и самым дрянным.
XII
Горе! Вернулись назад с невеселым ответом таблички.
Кратко в злосчастном письме сказано: «Нынче нельзя».
Вот и приметы! Напе, выходя сегодня из дома,
Припоминаю, порог резвой задела ногой.
Если пошлю тебя вновь, осторожнее будь на пороге,
Не позабудь, выходя, ногу повыше поднять!
Вы же, нелегкие, прочь! Зловещие, сгиньте, дощечки!
Прочь с моих глаз! Да и ты, воск, передавший отказ!
Собран, наверно, ты был с цветов долговязой цикуты
И корсиканской пчелой с медом дурным принесен.
Цветом ты красен, впитал как будто бы яркую краску, —
Нет, ты не краску впитал, — кровью окрашен ты был.
На перепутье бы вам, деревяшкам негодным, валяться,
Чтоб проезжающий воз вдребезги вас раздробил!
Тот же, кто доску стругал, кто вас обработал в таблички, —
Не сомневаюсь ничуть, — на руку был он нечист.
Это же дерево шло на столбы, чтобы вешать несчастных,
Для палача из него изготовлялись кресты.
Мерзостной тенью оно укрывало филинов хриплых,
Коршунов злобных, в ветвях яйца таило совы.
Я же дощечкам таким признанья, безумный, доверил!
Им поручил отнести нежные к милой слова!
Лучше б на них записать пустословье судебного дела,
С тем, чтобы стряпчий его голосом жестким читал.
Надо бы им меж табличек лежать, на каких ежедневно,
Плача о деньгах, скупец запись расходов ведет.
Значит, недаром же вас называют, я вижу, двойными:
Два — от такого числа можно ль добра ожидать!
В гневе о чем же молить? Да разве, чтоб ржавая старость
Съела вас вовсе, чтоб воск заплесневел добела!
XIII
Из океана встает, престарелого мужа покинув,
Светловолосая; мчит день на росистой оси.
Что ты, Аврора, спешишь? Постой! О, пусть ежегодно
Птицы вступают в бои, славя Мемнонову тень!
Мне хорошо в этот час лежать в объятиях милой,
Если всем телом она крепко прижмется ко мне.
Сладостен сон и глубок, прохладен воздух и влажен,
Горлышком гибким звеня, птица приветствует свет.
Ты нежеланна мужам, нежеланна и девам… Помедли!
Росные вожжи свои алой рукой натяни!
До появленья зари следить за созвездьями легче
Кормчему, и наугад он не блуждает в волнах.
Только взойдешь — и путник встает, отдохнуть не успевший,
Воин привычной рукой тотчас берется за меч.
Первой ты видишь в полях земледельца с двузубой мотыгой,
Первой зовешь под ярмо неторопливых быков.
Мальчикам спать не даешь, к наставникам их отправляешь,
Чтобы жестоко они били детей по рукам.
В зданье суда ты ведешь того, кто порукою связан, —
Много там можно беды словом единым нажить.
Ты неугодна судье, неугодна и стряпчему тоже, —
Встать им с постели велишь, вновь разбираться в делах.
Ты же, когда отдохнуть хозяйки могли б от работы,
Руку-искусницу вновь к прерванной пряже зовешь.
Не перечислить всего… Но чтоб девушки рано вставали,
Стерпит лишь тот, у кого, видимо, девушки нет.
О, как я часто желал, чтоб ночь тебе не сдавалась,
Чтоб не бежали, смутясь, звезды пред ликом твоим!
О, как я часто желал, чтоб ось тебе ветром сломало
Или свалился бы конь, в тучу густую попав.
Что ты спешишь? Не ревнуй! Коль сын твой рожден чернокожим,
Это твоя лишь вина: сердце черно у тебя.
Или оно никогда не пылало любовью к Кефалу?
Думаешь, мир не узнал про похожденья твои?
Я бы хотел, чтоб Тифон про тебя рассказал без утайки, —
На небесах ни одной не было басни срамней!
Ты от супруга бежишь, — охладел он за долгие годы.
Как колесницу твою возненавидел старик!
Если б какого-нибудь ты сейчас обнимала Кефала,
Крикнула б ночи коням: «Стойте, сдержите свой бег!»
Мне же за то ли страдать, что муж твой увял долголетний?
Разве советовал я мужем назвать старика?
Вспомни, как юноши сон лелеяла долго Селена,
А ведь она красотой не уступала тебе.
Сам родитель богов, чтоб видеть пореже Аврору,
Слил две ночи в одну, тем угождая себе…
Но перестал я ворчать: она услыхала как будто, —
Вдруг покраснела… Но день все-таки позже не встал…
XIV
Сколько я раз говорил: «Перестань ты волосы красить!»
Вот и не стало волос, нечего красить теперь.
А захоти — ничего не нашлось бы на свете прелестней!
До низу бедер твоих пышно спускались они.
Право, так были тонки, что причесывать их ты боялась, —
Только китайцы одни ткани подобные ткут.
Тонкою лапкой паук где-нибудь под ветхою балкой
Нитку такую ведет, занят проворным трудом.
Не был волос твоих цвет золотым, но не был и черным, —
Был он меж тем и другим, тем и другим отливал:
Точно такой по долинам сырым в нагориях Иды
Цвет у кедровых стволов, если кору ободрать.
Были послушны, — прибавь, — на сотни извивов способны,
Боли тебе никогда не причиняли они.
Не обрывались они от шпилек и зубьев гребенки,
Девушка их убирать, не опасаясь, могла…
Часто служанка при мне наряжала ее, и ни разу,
Выхватив шпильку, она рук не колола рабе.
Утром, бывало, лежит на своей пурпурной постели
Навзничь, — а волосы ей не убирали еще.
Как же была хороша, — с фракийской вакханкою схожа,
Что отдохнуть прилегла на луговой мураве…
Были так мягки они и легкому пуху подобны, —
Сколько, однако, пришлось разных им вытерпеть мук!
Как поддавались они терпеливо огню и железу,
Чтобы округлым затем лучше свиваться жгутом!
Громко вопил я: «Клянусь, эти волосы жечь — преступленье!
Сами ложатся они, сжалься над их красотой!
Что за насилье! Сгорать таким волосам не пристало:
Сами научат, куда следует шпильки вставлять!..»
Нет уже дивных волос, ты их погубила, а, право,
Им позавидовать мог сам Аполлон или Вакх.
С ними сравнил бы я те, что у моря нагая Диона
Мокрою держит рукой, — так ее любят писать.
Что ж о былых волосах теперь ты, глупая, плачешь?
Зеркало в скорби зачем ты отодвинуть спешишь?
Да, неохотно в него ты глядишься теперь по привычке, —
Чтоб любоваться собой, надо о прошлом забыть!
Не навредила ведь им наговорным соперница зельем,
Их в гемонийской струе злая не мыла карга;
Горя причиной была не болезнь (пронеси ее мимо!),
Не поубавил волос зависти злой язычок;
Видишь теперь и сама, что убытку себе натворила,
Голову ты облила смесью из ядов сама!
Волосы пленных тебе прислать из Германии могут,
Будет тебя украшать дар покоренных племен.
Если прической твоей залюбуется кто, покраснеешь,
Скажешь: «Любуются мной из-за красы покупной!
Хвалят какую-нибудь во мне германку-сигамбру, —
А ведь, бывало, себе слышала я похвалы!..»
Горе мне! Плачет она, удержаться не может; рукою,
Вижу, прикрыла лицо, щеки пылают огнем.
Прежних остатки волос у нее на коленях, ей тяжко, —
Горе мое! Не колен были достойны они…
Но ободрись, улыбнись: злополучье твое поправимо,
Скоро себе возвратишь прелесть природных волос!
XV
Зависть! Зачем упрекаешь меня, что молодость трачу,
Что, сочиняя стихи, праздности я предаюсь?
Я, мол, не то что отцы, не хочу в свои лучшие годы
В войске служить, не ищу пыльных наград боевых.
Мне ли законов твердить многословье, на неблагодарном
Форуме, стыд позабыв, речи свои продавать?
Эти не вечны дела, а я себе славы желаю
Непреходящей, чтоб мир песни мои повторял.
Жив меонийский певец, пока возвышается Ида,
Быстрый покуда волну к морю стремит Симоент.
Жив и аскреец, пока виноград наливается соком,
И подрезают кривым колос Церерин серпом.
Будет весь мир прославлять постоянно Баттова сына, —
Не дарованьем своим, так мастерством он велик.
Так же не будет вовек износа котурну Софокла.
На небе солнце с луной? Значит, не умер Арат.
Раб покуда лукав, бессердечен отец, непотребна
Сводня, а дева любви ласкова, — жив и Менандр.
Акций, чей мужествен стих, и Энний, еще неискусный,
Славны, и их имена время не сможет стереть.
Могут ли люди забыть Варрона и первое судно
Или как вождь Эсонид плыл за руном золотым?
Также людьми позабыт возвышенный будет Лукреций,
Только когда и сама сгинет однажды Земля.
Титир, земные плоды и Энеевы брани, — читатель
Будет их помнить, доколь в мире главенствует Рим.
Факел покуда и лук Купидоновым будут оружьем,
Будут, ученый Тибулл, строки твердиться твои.
Будет известен и Галл в восточных и западных странах, —
Вместе же с Галлом своим и Ликорида его.
Так: меж тем, как скала или зуб терпеливого плуга
Гибнут с течением лет, — смерти не знают стихи.
Пусть же уступят стихам и цари, и все их триумфы,
Пусть уступит им Таг в золотоносных брегах!
Манит пусть низкое чернь! А мне Аполлон белокурый
Пусть наливает полней чашу кастальской струей!
Голову лишь бы венчать боящимся холода миртом,
Лишь бы почаще меня пылкий любовник читал!
Зависть жадна до живых. Умрем — и она присмиреет.
Каждый в меру заслуг будет по смерти почтен.
Так, и сгорев на костре погребальном, навек я останусь
Жить — сохранна моя будет немалая часть.
Книга вторая
I
Я и это писал, уроженец края пелигнов,
Тот же Овидий, певец жизни беспутной своей.
Был то Амура приказ. Уходите, строгие жены, —
Нет, не для ваших ушей нежные эти стихи.
Пусть читает меня, женихом восхищаясь, невеста
Или невинный юнец, раньше не знавший любви.
Из молодежи любой, как я, уязвленный стрелою,
Пусть узна́ет в стихах собственной страсти черты
И, в изумленье придя, «Как он мог догадаться, — воскликнет, —
Этот искусник поэт — и рассказать обо мне?»
Помню, отважился я прославлять небесные брани,
Гигеса с сотнею рук — да и, пожалуй бы, смог! —
Петь, как отмстила Земля и как, на Олимп взгроможденный,
Вместе с Оссой крутой рухнул тогда Пелион.
Тучи в руках я держал и перун Юпитера грозный, —
Смело свои небеса мог бы он им отстоять!..
Что же? Любимая дверь заперла… И забыл я перуны,
Сам Юпитер исчез мигом из мыслей моих.
О Громовержец, прости! Не смогли мне помочь твои стрелы:
Дверь запертая была молний сильнее твоих.
Взял я оружье свое: элегии легкие, шутки;
Тронули строгую дверь нежные речи мои.
Могут стихи низвести луну кровавую с неба,
Солнца белых коней могут назад повернуть.
Змеи под властью стихов ядовитое жало теряют,
Воды по воле стихов снова к истокам текут.
Перед стихом растворяется дверь, и замок уступает,
Если он накрепко вбит даже в дубовый косяк.
Что мне за польза была быстроногого славить Ахилла?
Много ли могут мне дать тот или этот Атрид,
Муж, одинаковый срок проведший в боях и в скитаньях,
Или влекомый в пыли Гектор, плачевный герой?
Нет! А красавица та, чью прелесть юную славлю,
Ныне приходит ко мне, чтобы певца наградить.
Хватит с меня награды такой! Прощайте, герои
С именем громким! Не мне милостей ваших искать.
Лишь бы, красавицы, вы благосклонно слух преклонили
К песням, подсказанным мне богом румяным любви.
II
Ты, Багоад, приставлен стеречь госпожу… Перемолвить
Мне бы два слова с тобой надо по делу… Так вот:
В портике дев Данаид вчера я случайно приметил
Женщину: взад и вперед — видел — гуляла она.
Я в восхищенье послал ей тотчас записочку с просьбой.
Краток ответ был: «Нельзя!» — писан дрожащей рукой.
И на вопрос: «Почему?» — госпожа мне твоя разъяснила,
Что, мол, над нею твоя слишком опека строга…
Будь же разумен, о страж, моего не заслуживай гнева:
Тем, кто внушает нам страх, смерти желаем, о страж!
Глуп ее муж: для чего, я спрошу, охранять так усердно
То, что могло б уцелеть и без опеки его?
Впрочем, пусть бесится он своему ослепленью в угоду
И от чарующей всех пусть целомудрия ждет!
Лучше ты дай госпоже немножечко тайной свободы:
Ей ты навстречу пойдешь — тем же воздаст и тебе.
Только сообщником стань — и рабу госпожа подчинится.
Если ж боишься, тогда — не замечай и молчи.
Тайно читает письмо? — ей, стало быть, матушка пишет…
К ней незнакомец пришел? — встреть, как знакомца, его!
Если к подруге пойдет захворавшей (на деле здоровой),
Мужа уверь, что больна вправду подруга ее.
Если поздненько придет, не томись ожиданьем тревожным, —
Голову свесив на грудь, лучше покуда всхрапни.
Не любопытствуй узнать, что́ у льняноодетой Изиды
В храме творят; не страшись и театральных рядов…
Будет уважен всегда сообщник дел потаенных,
Вовремя только смолчать — это же легче всего!
Всем-то он мил, весь дом он ведет, не секут его плетью, —
Он всемогущ, — а другим — доля презренных рабов.
Он, чтобы истину скрыть, перед мужем плетет небылицы.
Оба они — господа, оба покорны одной.
Хоть и поморщится муж и похмурится, — женская ласка
Дело всегда повернет так, как захочет она.
Пусть госпожа иногда затевает ссоры с тобою,
Плачет притворно; пускай хоть палачом обзовет.
Ты возражай, но лишь так, чтоб было легко опровергнуть.
Изобретенным грехом подлинный грех прикрывай…
Вот и начнут возрастать и почет от людей и доходы…
В скорости, действуя так, купишь и волю себе…
Видел ты, верно, не раз у доносчиков цепи на шее:
Кто вероломен душой, в смрадной темнице сидит…
Ищет воды близ воды, к плодам исчезающим рвется
Тантал: болтливый язык этим мученьям виной.
Пастырь Юноны стерег с чрезмерным рвением Ио, —
Рано скончал он свой век, — стала богиней она.
Видел я: некто влачил в кандалах посиневшие ноги
Только за то, что открыл мужу неверность жены.
Мало досталось ему! Двоим навредил он злоречьем:
Муж разозлился, молва женщину стала клеймить.
Верь, никому из мужей похождения жен не приятны, —
Выслушать каждый готов, да не на радость себе.
Ежели холоден муж, пропадет твой донос понапрасну;
Если он любит жену, ввергнешь ты в горе его.
Знай, что вину доказать нелегко, очевидную даже, —
От обвиненья спасет благоволенье судьи.
Хоть бы и видел он сам, отрицаниям все же поверит, —
Лучше глаза обвинит, лучше обманет себя.
Слезы увидев жены, он сам заплачет и скажет:
«О, мне уплатит сполна этот негодный болтун!»
Будет неравной борьба: тебя, побежденного, плети
Ждут, а она у судьи, глядь, на коленях сидит!
Я не преступник, о нет! Не намерен я смешивать яды,
Не простираю руки с грозно блестящим мечом.
Только молю, чтобы ты любить мне позволил спокойно, —
Можно ль на свете найти просьбу скромнее моей?
III
Горе! Ни муж, ни жена, госпожу ты свою охраняешь,
Ты, не могущий вкусить сладость взаимной любви!..
Тот, кто первый лишил ребенка частей детородных, —
Должен такую же казнь сам бы за то претерпеть!
Просьбам ты стал бы внимать, ты сговорчивей был бы и мягче,
Если б когда-нибудь сам раньше любовью пылал.
Ты не рожден для езды верховой, для тяжелых доспехов,
Сильной рукой не тебе бранные копья метать…
Все это — дело мужей, ты мужские оставь упованья,
Знай при своей госпоже знамя покорно носи!
Верно служи ей, во всем — госпожи благосклонность на пользу.
Если утратишь ее, кем же ты будешь и чем?
А у нее и лицо и года приглашают к забавам, —
Можно ль такой красоте в праздности зря пропадать?
Ты хоть как будто и строг, но тебя проведет она все же:
Осуществится всегда то, что желанно двоим.
Если, однако, верней испробовать просьбы, — мы просим:
Ты еще можешь успеть вовремя нам услужить.
IV
Я никогда б не посмел защищать развращенные нравы,
Ради пороков своих лживым оружьем бряцать.
Я признаюсь — коли нам признанье проступков на пользу, —
Все я безумства готов, все свои вины раскрыть.
Я ненавижу порок… но сам ненавистного жажду.
Ах, как нести тяжело то, что желал бы свалить!
Нет, себя побороть ни сил не хватает, ни воли…
Так и кидает меня, словно корабль на волнах!..
Определенного нет, что любовь бы мою возбуждало,
Поводов сотни — и вот я постоянно влюблен!
Стоит глаза опустить какой-нибудь женщине скромно, —
Я уже весь запылал, видя стыдливость ее.
Если другая смела, так, значит, она не простушка, —
Будет, наверно, резва в мягкой постели она.
Встретится ль строгая мне, наподобье суровых сабинок, —
Думаю: хочет любви, только скрывает — горда!
Коль образованна ты, так нравишься мне воспитаньем;
Не учена ничему — так простотою мила.
И Каллимаха стихи для иной пред моими топорны, —
Нравятся, значит, мои, — нравится мне и она.
Та же и песни мои, и меня, стихотворца, порочит, —
Хоть и порочит, хочу ей запрокинуть бедро.
Эта походкой пленит, а эта пряма, неподвижна, —
Гибкою станет она, ласку мужскую познав.
Сладко иная поет, и льется легко ее голос, —
Хочется мне поцелуй и у певицы сорвать.
Эта умелым перстом пробегает по жалобным струнам, —
Можно ли не полюбить этих искуснейших рук?
Эта в движенье пленит, разводит размеренно руки,
Мягко умеет и в такт юное тело сгибать.
Что обо мне говорить — я пылаю от всякой причины, —
Тут Ипполита возьми: станет Приапом и он.
Ты меня ростом пленишь: героиням древним подобна, —
Длинная, можешь собой целое ложе занять.
Эта желанна мне тем, что мала: прельстительны обе.
Рослая, низкая — все будят желанья мои.
Эта не прибрана? Что ж, нарядившись, прекраснее станет.
Та разодета: вполне может себя показать.
Белая нравится мне, золотистая нравится кожа;
Смуглой Венерой и той я увлекаюсь подчас.
Темных ли пряди кудрей к белоснежной шее прильнули:
Славою Леды была черных волос красота.
Светлы они? — но шафраном кудрей Аврора прельщает…
В мифах всегда для меня нужный найдется пример.
Юный я возраст ценю, но тронут и более зрелым:
Эта красою милей, та подкупает умом…
Словом, какую ни взять из женщин, хвалимых в столице,
Все привлекают меня, всех я добиться хочу!
V
Нет, не стоит любовь (отойди, Купидон-стрелоносец!),
Чтобы так часто я сам к смерти желанной взывал!
Все ж призываю я смерть, лишь вспомню, что ты изменила,
Ты, рожденная быть вечною мукой моей.
О поведенье твоем не на стертых прочел я табличках,
Тайным подарком ничьим не был мне выдан твой срам.
Если б я мог обвинять, не имея надежд на победу!
О я несчастный! Зачем дело так верно мое?
Счастлив, кто защищать любимую может отважно,
Если сказала она: «Я не виновна ни в чем».
С сердцем железным рожден и слишком потворствует горю,
Кто над виновной красой ищет кровавых побед…
Я же, несчастный, я сам, не пьяный, вино отодвинув,
Видел, что делали вы, — думала ты: я дремлю!
Видел: движеньем бровей вы много друг другу сказали,
Ваши кивки головой были почти как слова.
Все говорило — глаза, и вином исписанный молча
Стол, и — замена письма — пальцев немой разговор.
Вы хоть беседу вели неприметно, я понял, однако,
Определенных постиг знаков условную речь…
Из-за стола между тем приглашенные многие встали,
Лишь оставались два-три позахмелевших юнца.
Видел я, как вы уста в поцелуях сливали бесстыдных, —
Ясно мне было: у вас льнет и язык к языку.
Так молодая сестра не целует строгого брата, —
Только любовницы так страстно лобзают мужчин!
Феб златокудрый не так целовал, вероятно, Диану;
Марса лобзать своего так лишь Венера могла.
«Что ты? Как смеешь? — кричу. — Кому отдаешь мое счастье?
Я господин, и свои восстановлю я права.
Счастье со мною дели, делить его буду с тобою, —
К нашим богатствам зачем третьего нам допускать?»
Так я сказал, — мне страданье мое диктовало, и вижу:
У виноватой лицо краской стыда залилось.
Был то румянец небес, озаренных супругой Тифона,
Или невесты, впервой встретившей взор жениха.
Розы румянцем таким меж лилий горят или, силясь
Завороженных коней сдвинуть, алеет Луна;
Иль ассирийская кость, которую красят лидянки,
Чтобы с течением лет не пожелтела она.
Так и подруга моя, — иль подобно тому, — заалелась, —
Только прекрасней она в жизни бывала едва ль!
Молча потупила взор — хорошела с потупленным взором!
Грустным стало лицо — грустной была хороша!
Волосы рвать у нее (как убраны были искусно!)
Был я готов, оскорбить нежные щеки ее, —
Но лишь взглянула — и вмиг мои храбрые руки повисли:
Так защитилась она женским оружьем своим.
Только что был я в сердцах — и вдруг на коленах взмолился,
Чтоб холодней, чем его, не целовала меня…
И улыбнулась, и как от души целовать меня стала, —
Гневный Юпитер и тот свой уронил бы перун!
Мучусь: другой ощутил всю сладость ее поцелуев…
Нет, не хочу, чтоб и он сладко тебя целовал!
Стали искусней они, чем те, каким обучал я, —
Новое что-то она явно добавила к ним.
Горе, что так они нравились мне, что язык мой твоими
Весь был губами зажат, твой же моими язык…
Но не об этом одном я печалюсь, не слишком пеняю
На поцелуи твои, — хоть и пеняю на них…
Но научиться таким возможно только в постели…
Кто ж эту плату с нее за обучение взял?
VI
Днесь попугай-говорун, с Востока, из Индии родом,
Умер… Идите толпой, птицы, его хоронить.
В грудь, благочестья полны, пернатые, крыльями бейте,
Щечки царапайте в кровь твердым кривым коготком!
Перья взъерошьте свои; как волосы, в горе их рвите;
Сами пойте взамен траурной длинной трубы.
Что, Филомела, пенять на злодейство фракийца-тирана?
Много уж лет утекло, жалобе смолкнуть пора.
Лучше горюй и стенай о кончине столь редкостной птицы!
Пусть глубоко ты скорбишь, — это давнишняя скорбь.
Все вы, которым дано по струям воздушным носиться,
Плачьте! — и первая ты, горлинка: друг он тебе.
Рядом вы прожили жизнь в неизменном взаимном согласье,
Ваша осталась по гроб долгая верность крепка.
Чем молодой был фокидец Пилад для аргосца Ореста,
Тем же была, попугай, горлинка в жизни твоей.
Что твоя верность, увы? Что редкая перьев окраска,
Голос, который умел всяческий звук перенять?
То, что, едва подарен, ты моей госпоже полюбился?
Слава пернатых, и ты все-таки мертвый лежишь…
Перьями крыльев затмить ты хрупкие мог изумруды,
Клюва пунцового цвет желтый шафран оттенял.
Не было птицы нигде, чтобы голосу так подражала.
Как ты, слова говоря, славно картавить умел!
Завистью сгублен ты был — ты ссор затевать не пытался.
Был от природы болтлив, мир безмятежный любил…
Вот перепелки — не то; постоянно друг с другом дерутся, —
И потому, может быть, долог бывает их век.
Сыт ты бывал пустяком. Порой из любви к разговорам,
Хоть изобилен был корм, не успевал поклевать.
Был тебе пищей орех или мак, погружающий в дрему,
Жажду привык утолять ты ключевою водой.
Ястреб прожорливый жив, и кругами высоко парящий
Коршун, и галка жива, что накликает дожди;
Да и ворона, чей вид нестерпим щитоносной Минерве, —
Может она, говорят, девять столетий прожить.
А попугай-говорун погиб, человеческой речи
Отображение, дар крайних пределов земли.
Жадные руки судьбы наилучшее часто уносят,
Худшее в мире всегда полностью жизнь проживет.
Видел презренный Терсит погребальный костер Филакийца;
Пеплом стал Гектор-герой — братья остались в живых…
Что вспоминать, как богов за тебя умоляла хозяйка
В страхе? Неистовый Нот в море моленья унес…
День седьмой наступил, за собой не привел он восьмого, —
Прялка пуста, и сучить нечего Парке твоей.
Но не застыли слова в коченеющей птичьей гортани,
Он, уже чувствуя смерть, молвил: «Коринна, прости!..»
Под Елисейским холмом есть падубов темная роща;
Вечно на влажной земле там зелена мурава.
Там добродетельных птиц — хоть верить и трудно! — обитель;
Птицам зловещим туда вход, говорят, запрещен.
Чистые лебеди там на широких пасутся просторах,
Феникс, в мире один, там же, бессмертный, живет;
Там распускает свой хвост и пышная птица Юноны;
Страстный целуется там голубь с голубкой своей.
Принятый в общество их, попугай в тех рощах приютных
Всех добродетельных птиц речью пленяет своей…
А над костями его — небольшой бугорочек, по росту,
С маленьким камнем; на нем вырезан маленький стих:
«Сколь был я дорог моей госпоже — по надгробию видно.
Речью владел я людской, что недоступно для птиц».
VII
Значит, я буду всегда виноват в преступлениях новых?
Ради защиты вступать мне надоело в бои.
Стоит мне вверх поглядеть в беломраморном нашем театре,
В женской толпе ты всегда к ревности повод найдешь.
Кинет ли взор на меня неповинная женщина молча,
Ты уж готова прочесть тайные знаки в лице.
Женщину я похвалю — ты волосы рвешь мне ногтями;
Стану хулить, говоришь: я заметаю следы…
Ежели свеж я на вид, так, значит, к тебе равнодушен;
Если не свеж, — так зачах, значит, томясь по другой…
Право, уж хочется мне доподлинно быть виноватым:
Кару нетрудно стерпеть, если ее заслужил.
Ты же винишь меня зря, напраслине всяческой веришь, —
Этим свой собственный гнев ты же лишаешь цены.
Ты погляди на осла, страдальца ушастого вспомни:
Сколько его ни лупи, — он ведь резвей не идет…
Вновь преступленье: с твоей мастерицей по части причесок,
Да, с Кипассидою мы ложе, мол, смяли твое!
Боги бессмертные! Как? Совершить пожелай я измену,
Мне ли подругу искать низкую, крови простой?
Кто ж из свободных мужчин захочет сближенья с рабыней?
Кто пожелает обнять тело, знававшее плеть?
Кстати, добавь, что она убирает с редким искусством
Волосы и потому стала тебе дорога.
Верной служанки твоей ужель домогаться я буду?
Лишь донесет на меня, да и откажет притом…
Нет, Венерой клянусь и крылатого мальчика луком:
В чем обвиняешь меня, в том я невинен, — клянусь!
VIII
Ты, что способна создать хоть тысячу разных причесок;
Ты, Кипассида, кому только богинь убирать;
Ты, что отнюдь не простой оказалась в любовных забавах;
Ты, что мила госпоже, мне же и вдвое мила, —
Кто же Коринне донес о тайной близости нашей?
Как разузнала она, с кем, Кипассида, ты спишь?
Я ль невзначай покраснел?.. Сорвалось ли случайное слово
С губ, и невольно язык скрытую выдал любовь?..
Не утверждал ли я сам, и при этом твердил постоянно,
Что со служанкой грешить — значит лишиться ума?
Впрочем… к рабыне пылал, к Брисеиде, и сам фессалиец;
Вождь микенский любил Фебову жрицу — рабу…
Я же не столь знаменит, как Ахилл или Тантала отпрыск, —
Мне ли стыдиться того, что не смущало царей?
В миг, когда госпожа на тебя взглянула сердито,
Я увидал: у тебя краской лицо залилось.
Вспомни, как горячо, с каким я присутствием духа
Клялся Венерой самой, чтоб разуверить ее!
Сердцем, богиня, я чист, мои вероломные клятвы
Влажному ветру вели в дали морские умчать…
Ты же меня наградить изволь за такую услугу:
Нынче, смуглянка, со мной ложе ты вновь раздели!
Неблагодарная! Как? Головою качаешь? Боишься?
Служишь ты сразу двоим, — лучше служи одному.
Если же, глупая, мне ты откажешь, я все ей открою,
Сам в преступленье своем перед судьей повинюсь;
Все, Кипассида, скажу: и где и как часто встречались;
Все госпоже передам: сколько любились и как…
IX
Ты, Купидон, никогда, как видно, гнев не насытишь,
Мальчик беспечный, приют в сердце нашедший моем!
Что обижаешь меня? Знамен твоих я ни разу
Не покидал, а меж тем ранен я в стане своем!
Что ж ты огнем опаляешь друзей и пронзаешь стрелами?
Право же, бо́льшая честь в битве врагов побеждать…
Тот гемонийский герой, пронзив копьем своим друга,
Не оказал ли ему тотчас врачебных услуг?
Ловчий преследует дичь, но только поймает, обычно
Зверя бросает, а сам к новой добыче спешит.
Мы, твой покорный народ, от тебя получаем удары,
А непокорных врагов лук твой ленивый щадит…
Стрелы к чему притуплять об кожу да кости? Любовью
В кожу да кости, увы, я уж давно превращен.
Мало ль мужчин живет без любви и мало ли женщин?
Лучше ты их побеждай — славный заслужишь триумф.
Рим, когда бы на мир огромных полчищ не двинул,
Так и остался б селом с рядом соломенных крыш…
Воин, когда он устал, получает участок земельный.
В старости конь скаковой праздно пасется в лугах.
В длинных доках стоят корабли, приведенные с моря,
И гладиатора меч на деревянный сменен.
Значит, и мне, служаке в строю у любви и у женщин,
Дать увольненье пора, чтоб беззаботно пожить.
IXa
Если «Живи без любви!» мне бог какой-нибудь скажет,
О, я взмолюсь: до того женщина — сладкое зло.
Только пресыщусь, едва прекратится пылание страсти,
Вихрь куда-то опять бедную душу стремит.
Так, если конь понесет, стремглав помчит господина,
Пеной покрытой узде не удержать уж коня.
Так близ самой земли, у входа в надежную гавань,
Бури внезапный порыв в море уносит корабль.
Вот как я вечно гоним Купидона неверным дыханьем!
Снова знакомой стрелой целит румяный Амур.
Что же, стреляй! Я оружье сложил, я стою обнаженный.
В этих боях ты силён, не изменяет рука.
Как по приказу, в меня попадают без промаха стрелы, —
Стал я привычней для них, чем их привычный колчан.
Трижды несчастен тот, кто бездействия выдержать может
Целую ночь и сочтет лучшей наградою сон.
Глупый! Что же есть сон, как не смерти холодной подобье?
Волею неба вкушать долгий мы будем покой…
Лишь бы мне лгали уста подруги, обманщицы милой, —
Мне бы надежда и та радости много дала.
Ласково пусть болтает со мной, затевает и ссоры,
То утоляет мой пыл, то отвергает мольбы.
Марс переменчив, но в том виноват его пасынок резвый, —
Лишь по примеру его Марс обнажает свой меч.
Ветрен ты, мальчик, своих намного ты ветреней крыльев:
Радость нам дать и отнять — всё это прихоть твоя.
Если ты просьбе моей с божественной матерью внемлешь,
В сердце моем навсегда царство свое утверди.
Женщины пусть — легкомысленный сонм — призна́ют владыку, —
Будешь ты в мире тогда ими и нами почтен.
X
Помнится, ты, мой Грецин… да, именно ты говорил мне,
Будто немыслимо двух одновременно любить.
Из-за тебя я в беде: безоружен был — и попался;
Стыдно сознаться — но двух одновременно люблю.
Обе они хороши, одеваются обе умело,
Кто же искусней из них, было бы трудно решить.
Эта красивее той… а та красивее этой.
Эта приятнее мне… нет, мне приятнее та…
Две меня треплют любви, как челн — два встречные ветра.
Мчусь то туда, то сюда, — надвое вечно разъят.
Стоит ли муки мои без конца умножать, Эрицина?
Женщины мало ль одной мне для сердечных забот?
Нужно ли звезд прибавлять и так полнозвездному небу
Или деревьям — листвы, морю глубокому — вод?
Лучше, однако, хоть так, чем хиреть без любви одиноко, —
Я пожелал бы врагу в строгости жить, без любви.
Я пожелал бы врагу одиноко лежать на постели,
Где не мешает ничто, где ты свободно простерт.
Нет, пусть ярость любви прерывает мой сон неподвижный!
Лишь бы не быть одному грузом кровати своей…
Пусть истощает мой пыл, запретов не зная, подруга, —
Если одна — хорошо; мало одной — так и две!
Члены изящны мои, однако нимало не слабы;
Пусть мой вес невелик, жилисто тело мое.
Крепости чреслам моим добавляет еще и желанье, —
В жизни своей никогда женщины я не подвел.
Часто в забавах любви всю ночь проводил, а наутро
Снова к труду был готов, телом все так же могуч.
Счастлив, кого сокрушат взаимные битвы Венеры!
Если б по воле богов мог я от них умереть!
Пусть бестрепетно грудь подставляет вражеским стрелам
Воин, — бессмертье себе он через смерть обретет.
Алчный пусть ищет богатств и пусть, в кораблекрушенье,
Влаги, изъезженной им, ртом своим лживым хлебнет!
Мне же да будет дано истощиться в волнениях страсти,
Пусть за любовным трудом смерть отпускную мне даст,
И со слезами пускай кто-нибудь на моем погребенье
Скажет: «Кончина твоя жизни достойна твоей!»
XI
Полные бедствий пути по волнам изумленного моря
Первой указаны нам той пелионской сосной,
Что меж сходящихся скал переправить когда-то бесстрашно
Дивного агнца смогла с огненно-рыжим руном.
Если бы, людям в пример, — чтобы весла морей не смущали, —
Арго тогда, затонув, гибельной влаги глотнул!..
Скоро готовится плыть по неверной дороге Коринна,
Ложе покинув свое, бросив домашних богов.
Горе мне! Буду теперь и зефиров и эвров бояться,
Страшен мне злобный Борей, страшен незлобивый Нот!
Ни городов, ни лесов твой взор восхищенный не встретит:
Однообразно синя моря коварного гладь.
Раковин тонких там нет, и камешков нет разноцветных, —
Взор привлекают они только на влажном песке.
Девушки! На берегу оставляйте следы белоснежных
Ног! Верна лишь земля, прочие тёмны пути.
Как возмущается хлябь, меж Скиллой кипя и Харибдой;
В бой как вступают ветра, как из пучины торчат
Скалы Керавнии, как Большую и Малую Сирту
Тайно скрывает залив, — пусть вам расскажет другой.
Дайте ему говорить; рассказам вы можете верить, —
Тем, кто слушает их, буря сама не грозит.
Поздно жалеть о земле, когда уже сняты причалы
И крутобокий корабль мчится в соленый простор,
И озабочен моряк, враждебных боящийся ветров,
Видя, что гибель его — ближе пучины самой.
Стоит Тритону хоть раз взволновать глубины морские,
О, как мгновенно сбежит краска с лица твоего!
К милости будешь взывать близнецов сияющих Леды,
Скажешь: «Как счастливы те, кто не расстался с землей!»
Много спокойней лежать на постели, почитывать книжку,
Кончиком пальца струну лиры фракийской цеплять…
Если ж советы мои ни к чему, и крылатые бури
Их разнесут, — да хранит твой Галатея корабль!
Сгинет такая краса в волнах — кто будет виновен?
Вы, нереиды, и ты, влажный отец нереид!
Помни всегда обо мне, возвращайся с ветром попутным,
Грудью он полною пусть дышит в ветрила твои!
Море великий Нерей пусть к этому берегу клонит!
Ветры, стремитесь сюда! Воды, гоните волну!
Небо моли, чтоб зефиры сильней напрягали полотна,
Собственной нежной рукой вздутые правь паруса!
Столь мне знакомый корабль я с берега первый примечу
И, увидав, прошепчу: «Едет мое божество!»
И на плечах я тебя понесу, и меня зацелуешь
Бурно, и, помня обет, жертву в тот день заколю.
Мягкий приморский песок перед нами раскинется ложем,
Может любой бугорок столиком нам послужить.
Много тогда за вином мне разностей разных расскажешь,
Всё: как чуть-чуть не погиб в море открытом корабль;
Как ты спешила ко мне и как ни ненастные ночи,
Ни взбушевавшийся Нот не устрашали тебя…
Все я за правду приму, хоть будешь рассказывать басни —
Разве желанным своим нам не позволено льстить?
Лишь бы, гоня во всю прыть, в безоблачном небе сияя,
Мне Светоносец скорей день долгожданный принес!
XII
Я победил! Увенчайте мне лоб, триумфальные лавры!
Да! Я Коринну держу крепко в объятьях своих.
А ведь и муж, и привратник, и дверь, и враги мои скопом —
Все стерегли, чтоб ее хитростью взять не могли.
Между победами те особливо достойны триумфа,
Где мы добычу берем, крови ее не пролив.
Что города, окруженные рвом неглубоким, и стены
Низкие! Ловкий стратег, женщину я покорил!
Пал Пергам наконец, не выдержав долгой осады, —
Братьям Атридам тогда много ль досталось хвалы?
Славу же ныне мою ни один не оспорит соперник,
И триумфатором звать должно меня одного.
Был я и воин и вождь, — и цели достиг я желанной! —
Пешим и конным бойцом, и знаменосцем я был.
Не примешала судьба и случайных к делу препятствий…
Осуществись же, триумф, плод ухищрений моих!
Повод борьбы моей стар: в Европе и в Азии был бы
Мир, когда б не увез Тиндара дочь Приамид.
Женщина полуконей и диких лапифов когда-то,
Разгоряченных вином, в мерзостной драке свела.
Женщина сделала то, что троянцы затеяли войны
Также и в царстве твоем, о правосудный Латин.
Женщина в годы, когда в зачатке был Град, натравила
Римлян на тестей — и вот лютая вспыхнула брань.
Видел я сам, как быки из-за белой супруги сражались, —
Телка глядела на них и возбуждала их пыл…
Так вот и мне Купидон, бойцу своему рядовому,
Воинский стяг свой поднять — но без убийства! — велел.
XIII
Бремя утробы своей безрассудно исторгла Коринна
И, обессилев, лежит. С жизнью в ней борется смерть.
Втайне решилась она на опасное дело; я вправе
Гневаться… Только мой гнев меньше, чем страх за нее.
Все же она понесла — от меня, я так полагаю.
Впрочем, порой я готов верным возможное счесть…
Матерь Исида, чей край — плодородные пашни Канопа,
И Паретоний, и Фар с рощами пальм, и Мемфис,
Чьи те равнины, где Нил, по широкому руслу скатившись,
Целой седмицей ворот к морю выносит волну!
Систром твоим заклинаю тебя и Анубиса ликом:
Вечно Осирис честной пусть твои таинства чтит,
Пусть не поспешно змея проползает вокруг приношений,
В шествии рядом с тобой Апис рогатый идет!
Взор свой сюда обрати, в одной двоих ты помилуй:
Жизнь госпоже возврати, мне же — она возвратит.
Часто в Исидины дни тебе она в храме служила,
Галлы-жрецы между тем кровью пятнали твой лавр.
Ты ведь жалеешь всегда беременных женщин, которым
Груз потаенный напряг гибкость утративший стан.
Будь благосклонна, внемли, о Илифия, жарким моленьям!
Верь мне, достойна она милостей щедрых твоих.
В белых одеждах я сам почту твой алтарь фимиамом,
Сам по обету дары к светлым стопам я сложу.
Надпись добавлю я к ним: «Назон — за спасенье Коринны».
О, поощри же, молю, надпись мою и дары!
Если же в страхе таком и советовать можно, — Коринна,
Больше подобных боев не затевай никогда!
XIV
Подлинно ль женщинам впрок, что они не участвуют в битвах
И со щитом не идут в грубом солдатском строю,
Если себя без войны они собственным ранят оружьем,
Слепо берутся за меч, с жизнью враждуя своей?
Та, что пример подала выбрасывать нежный зародыш, —
Лучше погибла б она в битве с самою собой!
Если бы в древности так матерям поступать полюбилось,
Сгинул бы с этаким злом весь человеческий род!
Снова пришлось бы искать того, кто в мире пустынном
Стал бы каменья бросать, вновь зачиная людей.
Кто бы Приамову мощь сокрушил, когда бы Фетида,
Моря богиня, свой плод не захотела носить?
Если в тугом животе не оставила б Илия двойню,
Кто бы тогда основал этот властительный Град?
Если б в утробе своей погубила Энея Венера,
То не пришлось бы земле в будущем Цезарей знать.
Так же погибла б и ты, хоть могла уродиться прекрасной,
Если б отважилась мать сделать, что сделала ты.
Сам я, кому умереть от любви предназначено, вовсе
Не родился бы на свет, не пожелай моя мать.
Можно ль незрелую гроздь срывать с лозы виноградной?
Можно ль жестокой рукой плод недоспелый снимать?
Свалятся сами, созрев. Рожденному дай развиваться.
Стоит чуть-чуть потерпеть, если наградою — жизнь.
Что же утробу язвить каким-то особым оружьем?
Как нерожденных детей ядом смертельным травить?
Все колхидянку винят, обагренную кровью младенцев;
Каждому Итиса жаль: мать погубила его.
Матери-звери они. Но у каждой был горестный повод:
Обе мстили мужьям, кровь проливая детей.
Вы же скажите, какой вас Терей иль Ясон побуждает
С дрожью, смущенной рукой тело свое поражать?
Сроду не делали так и в армянских логовах тигры;
Разве решится сгубить львица потомство свое?
Женщины ж этим грешат, хоть нежны, — и ждет их возмездье:
Часто убившая плод женщина гибнет сама, —
Гибнет, — когда же ее на костер несут, распустивши
Волосы, каждый в толпе громко кричит: «Поделом!»
Пусть же мои растворятся слова в просторах эфира!
Пусть предсказанья мои станут лишь звуком пустым!
Боги благие, лишь раз без вреда согрешить ей дозвольте…
Но и довольно: потом пусть наказанье несет.
XV
Палец укрась, перстенек, моей красавице милой.
Это подарок любви, в этом вся ценность его.
Будь ей приятен. О, пусть мой дар она с радостью примет,
Пусть на пальчик себе тотчас наденет его.
Так же ей будь подходящ, как она для меня подходяща.
Будь ей удобен, не жми тоненький пальчик ее.
Счастье тебе! Забавляться тобой госпожа моя будет, —
Сделав подарок, ему сам я завидовать стал…
Если б своим волшебством в тот перстень меня обратила
Дева Ээи, иль ты, старец Карпафских пучин!
Стоило б мне пожелать коснуться грудей у любимой
Или под платье ее левой проникнуть рукой,
Я соскользнул бы с перста, хоть его и сжимал бы вплотную,
Чудом расширившись, к ней я бы на лоно упал.
Или печатью служа для писем ее потаенных, —
Чтобы с табличек не стал к камешку воск приставать, —
Я прижимался б сперва к губам красавицы влажным…
Только б на горе себе не припечатать письма!..
Если ж меня уложить захочет любимая в ларчик,
Я откажусь, я кольцом палец сожму потесней…
Пусть никогда, моя жизнь, для тебя я не стану обузой,
Пусть твой палец всегда с легкостью носит свой груз.
Ты, не снимая меня, купайся в воде подогретой,
Ведь не беда, коль струя под самоцвет попадет…
Голая будешь… И плоть у меня от желанья взыграет…
Будучи перстнем, я все ж дело закончу свое…
Что по-пустому мечтать?.. Ступай же, подарок мой скромный!
Смысл его ясен: тебе верность я в дар приношу.
XVI
Вот я в Сульмоне живу, третьем округе края пелигнов.
Округ, богатый водой, хоть невелик, но здоров.
Пусть себе солнца лучи накаляют землю до трещин,
Пусть Икарийского пса злобная блещет звезда, —
Вод проточных струи орошают пашни пелигнов;
Тучная почва рыхла, буйные травы в лугах.
Здесь изобильны хлеба, виноград еще изобильней,
А на участках иных есть и Паллады плоды.
Здесь зелена мурава везде, где ручьи протекают,
Тенью покров травяной влажную землю одел.
Нет лишь огня моего… Нет, я в выраженье ошибся:
Нет лишь причины огня, самое ж пламя при мне.
Если бы я поселен меж Кастором был и Поллуксом,
И в небесах без тебя не захотел бы я жить!
Будь же земля тяжела, будь вечный сон беспокоен
Для взбороздивших весь мир множеством длинных дорог!
За молодыми людьми хоть велели бы следовать девам,
Если уж мир бороздить множеством длинных дорог…
Я же, когда бы пришлось мне мерзнуть и в ветреных Альпах,
Путь свой легким бы счел, будь я вдвоем с госпожой.
С милой вдвоем переплыть я решился б ливийские Сирты
И переменчивым дать Нотам мой парус нести.
Нет, ни чудовищ морских, под девичьим лающих лоном,
Не устрашился б, ни вас, скалы Малеи кривой!
Даже Харибды самой, что, насытясь судов потопленьем,
Воду, извергнув, опять пастью вбирает пустой.
Если же сила ветров самого одолеет Нептуна
И благосклонных ко мне воды богов унесут,
На плечи мне положи свои белоснежные руки, —
Я без труда поплыву с легкою ношей своей.
Юный любовник Геро доплывал к ней по морю часто…
Мог и в тот раз переплыть… только темна была ночь.
Но без тебя… Пускай виноградом обильные земли
Здесь окружают меня, поле потоки поят,
Гонит в канавы к себе земледелец послушные воды,
Свежий пускай ветерок волосы нежит дерев, —
Славить я все ж не хочу целебного края пелигнов,
Сел — достоянья отцов, — места, где я родился́.
Скифов прославлю скорей, дикарей киликийских, британов,
Скалы, что стали красны, кровь Прометея впитав…
Вяз полюбит лозу — и лоза не отстанет от вяза…
Я же томлюсь почему от госпожи вдалеке?
Вспомни, не ты ли клялась мне спутницей быть неизменной,
Мной и глазами клялась, звездами жизни моей?
Вижу, девичьи слова облетающим листьям подобны, —
Ветер их злобный несет, мчит, убегая, волна…
Нет, если ты обо мне сохранила хоть долю заботы,
Так к обещаньям твоим дело добавить пора.
Ждет колесница, спеши! Горячие рвут иноходцы.
Между развившихся грив вожжи сама натяни!
Вы же у ней на пути принизьтесь, надменные горы, —
В ваших долинах кривых легок да будет ей путь!
XVII
Если считает иной, что служение женщине стыдно,
Значит, в постыдном меня этот судья обвинит.
Только бы ты, чей престол на Кифере, омытой прибоем,
Ты, чей в Пафосе приют, меньше терзала меня!
Лишь бы отныне мне быть добычей владычицы кроткой,
Коль уж судила судьба стать мне добычей красы.
К чванности прелесть ведет. Коринна резка и жестока.
Горе! Зачем она так знает свою красоту?
В зеркало смотрится… Вот где кроется спеси причина.
Да и глядится в него, только закончив наряд.
Нет, если это лицо подчиняет все своей власти,
Это лицо, что глаза в плен захватило мои, —
Все ж и меня презирать не должна ты в сравненье с собою, —
Малое может вполне рядом с великим стоять.
Молвят, что жаром любви охвачена к смертному мужу,
Нимфа Калипсо его долго держала в плену.
Верят, что с фтийским царем нереида морская лежала
И что с Эгерией сон праведный Нума вкушал.
Принадлежала сама и Венера Вулкану, хоть жалко
От наковальни своей он ковылял, хромоног.
Этой элегии метр ведь тоже неровен, однако
Стих героический в ней с более кратким в ладу.
Значит, какой я ни есть, меня принимай, моя радость!
Законодательствуй впредь, милая, с ложа любви!
Я не позорю тебя, мне повода нет отдаляться,
Незачем нам и скрывать нашу любовную связь.
Я не без средств: у меня стихов немало удачных,
Многие через меня славы хотели б достичь.
Знаю одну… Та повсюду себя выдает за Коринну.
Все бы она отдала, чтобы Коринною быть!..
Только единым руслом две разных реки не стремятся, —
Скажем, холодный Эврот и многотопольный Пад…
Пусть же и в книжках моих никогда не поется другая, —
Ты лишь предметом одна будь вдохновений моих!
XVIII
Ты, свою песню ведя, подошел уж к Ахиллову гневу
И облекаешь в доспех связанных клятвой мужей,
Я же, о Макр, ленюсь под укромною сенью Венеры,
Крупные замыслы все нежный ломает Амур.
Сколько уж раз «Отойди, не мешай!» говорил я подруге,
Но на колени ко мне тотчас садится она!
Или «Мне стыдно…» скажу, — а милая чуть ли не в слезы.
«Горе мне! — шепчет, — моей стал ты стыдиться любви…»
Шею мою обовьет и тысячью жарких лобзаний
Вдруг мне осыплет лицо, — я погибаю от них!
Я побежден, от боев отвлекает меня вдохновенье:
Битв домашних певец, подвиги славлю свои.
Скипетр я все же держал, как мог, и трагедия все же
Двигалась, с этим трудом справиться я бы сумел.
Плащ мой Амур осмеял, и цветные котурны, и скипетр:
Рано его я схватил и недостойной рукой!
В сторону был уведен своенравной красавицы волей
И о котурнах забыл: правил триумф свой Амур.
Делаю то, что могу: обучаю науке любовной
(Горе! Я сам удручен преподаваньем своим!),
Иль сочиняю, как шлет Пенелопа известье Улиссу,
Иль как у моря, одна, слезы, Филлида, ты льешь, —
Всё, что Парис, Макарей и Ясон, благодарности чуждый,
Будут читать, Ипполит и Ипполитов отец;
Все, что, выхватив меч, сказала бы в горе Дидона
Или же Лесбоса дочь, лиры Эолии друг.
Скоро же ты, мой Сабин, объехал весь мир и вернулся,
Из отдаленных краев письма-ответы привез!
Значит, Улисса печать Пенелопой опознана верной,
Мачеха Федра прочла, что написал Ипполит;
Благочестивый Эней прекрасной ответил Элиссе;
Есть и к Филлиде письмо… если Филлида жива!
До Ипсипилы дошли Ясона печальные строки;
Милая Фебу, во храм лиру, лесбийка, отдай!..
Все же в стихах и твоих, о Макр, воспеватель сражений,
Голос порой подает золотокудрый Амур:
Там и Парис, и жена, что неверностью славу снискала,
И Лаодамия, смерть мужу принявшая вслед…
Знаю тебя хорошо: ты любовь воспеваешь охотней,
Нежели брани, ты в мой перебираешься стан!
XIX
Если жену сторожить ты, дурень, считаешь излишним,
Хоть для меня сторожи, чтобы я жарче пылал!
Вкуса в дозволенном нет, запрет возбуждает острее;
Может лишь грубый любить то, что дозволит другой.
Мы ведь любовники, нам и надежды и страхи желанны,
Пусть иногда и отказ подогревает наш пыл.
Что мне удача в любви, коль заране успех обеспечен?
Я не люблю ничего, что не сулило бы мук.
Этот мне свойственный вкус лукавой подмечен Коринной, —
Хитрая, знает она, чем меня лучше поймать.
Ах, притворялась не раз, на боль головную ссылалась!
Как же я медлил тогда, как не хотел уходить…
Ах, сколько раз обвиняла меня, и невинный виновник
Нехотя вид принимал, будто и впрямь виноват.
Так, меня обманув и раздув негорячее пламя,
Снова готова была страстным ответить мольбам.
Сколько и нежностей мне, и ласковых слов расточала!
А целовала меня — боги! — о, сколько и как!
Так же и ты, которая взор мой пленила недавно,
Чаще со мною лукавь, чаще отказывай мне,
Чаще меня заставляй лежать у тебя на пороге,
Холод подолгу терпеть ночью у двери твоей.
Так лишь крепнет любовь, в упражнении долгом мужает,
Вот чего требую я, вот чем питается страсть.
Скучно становится мне от любви беспрепятственной, пресной:
Точно не в меру поел сладкого — вот и мутит.
Если б Данаю отец не запрятал в железную башню,
От Громовержца она вряд ли бы плод принесла.
Зорко Юнона блюла телицу рогатую — Ио, —
И Громовержцу вдвойне Ио милее была.
Тот, кто любит владеть доступным, пусть обрывает
Листья с деревьев, пускай черпает воду из рек.
Только обманом держать любовника женщина может…
Сколько советов, увы, против себя я даю!
Не возражает иной, а мне попустительство тошно:
Ищут меня — я бегу, а убегают — гонюсь.
Ты же, который в своей красавице слишком уверен,
Лучше, как спустится ночь, вход на замок запирай.
Да разузнай наконец, кто в дверь то и дело стучится
Тайно, собаки с чего брешут в ночной тишине?
Что за таблички тишком проворная носит служанка,
И почему госпожа часто ночует одна?
Пусть до мозга костей тебя пробирает тревога, —
Дай же мне повод хоть раз ловкость свою проявить.
Тот пусть лучше песок на пустынном ворует прибрежье,
Кто в неразумье своем любит жену дурака.
Предупреждаю тебя: коль верить слепо супруге
Не перестанешь, моей быть перестанет она.
Много всего я терпел, надеялся я, что сумею,
Как ты ее ни храни, все же тебя обойти.
Ты же, бесстрастный, готов терпеть нестерпимое мужу:
Все дозволяешь — и вот я уж любить не могу.
Так уж, несчастному, мне никогда и не ведать запрета?
Ночью уже никогда мести грозящей не ждать?
Страха не знать? Не вздыхать сквозь сон, ни о чем не волнуясь?
Повода мне не подашь смерти твоей пожелать?
Что мне в супруге таком? На что мне податливый сводник?
Нравом порочным своим губишь ты счастье мое.
Ты бы другого нашел, кому терпеливые любы…
Если соперником звать хочешь меня — запрещай!
Книга третья
I
Древний высится лес, топора не знававший от века.
Веришь невольно, что он — тайный приют божества.
Ключ священный в лесу и пещера с сосульками пемзы,
И отовсюду звучат нежные жалобы птиц.
Там, когда я бродил в тени под листвою древесной
В думах, куда же теперь Муза направит мой труд,
Вижу Элегию вдруг: узлом — благовонные кудри,
Только одна у нее будто короче нога;
Дивной красы, с оживленным лицом, в одежде тончайшей, —
Даже уродство ноги лишь украшало ее.
Властная вдруг подошла и Трагедия шагом широким,
Грозно свисали на лоб волосы; плащ до земли.
Левой рукою она помавала скипетром царским,
Стройные ноги ее сжали котурнов ремни.
Первой сказала она: «Когда же любить перестанешь
Ты, к увещаньям моим не преклоняющий слух?
О похожденьях твоих на пьяных болтают пирушках,
В людных толкуют местах, на перекрестке любом,
Пальцем частенько в толпе на поэта указывать стали:
«Вот он тот, кого сжег страстью жестокий Амур!»
Не замечаешь ты сам, что становишься притчею Рима…
Как же не стыдно тебе все про себя разглашать?
Петь о важнейшем пора, вдохновляться вакхическим тирсом, —
Время довольно терять, труд начинай покрупней!
Ты унижаешь свой дар. Воспевай же деянья героев!
«Поприще это скорей, скажешь, достойно меня!»
Ты для девчонок сложил достаточно песен забавных,
Были напевы твои с юностью ранней в ладу.
Славу доставить теперь ты обязан трагедии римской,
И вдохновенье твое выполнит волю мою!»
Так она кончила речь в своих театральных котурнах,
И покачала, сказав, густоволосой главой.
И, на нее покосясь, улыбнулась Элегия, вижу, —
Мирт держала она, помнится, в правой руке.
«Что порицаешь меня, Трагедия гордая, речью
Важной? — сказала. — Ужель важной не можешь не быть?
Не погнушалась и ты неравным стихом выражаться,
Ты, состязаясь со мной, мой применила размер?
Нет, величавых стихов со своими равнять я не смею,
Твой затмевает дворец скромные сени мои.
Ветрена я, и мил мне Амур, он ветреник тоже,
Избранный мною предмет — по дарованьям моим.
Бога игривого мать без меня грубовата была бы,
Я родилась, чтобы ей верною спутницей быть.
Все-таки я кое в чем и сильнее тебя: я такое
Переношу, от чего хмурятся брови твои.
Дверь, которую ты не откроешь тяжелым котурном,
Я открываю легко резвой своей болтовней.
Не научила ли я и Коринну обманывать стража,
И на измену склонять верность надежных замков,
Тайно с постели вставать, развязав поясок у сорочки,
И в полуночной тиши шагом неслышным ступать?
Мало ли я на жестоких дверях повисала табличкой,
Не побоясь, что меня каждый прохожий прочтет!
Помню и то, как не раз, за пазухой прячась рабыни,
Я дожидалась, когда ж сторож свирепый уйдет?
Раз на рожденье меня в подарок послал ты — и что же?
Варварка тут же, разбив, в воду швырнула меня.
Первой взрастила в тебе я счастливое семя таланта.
Это — мой дар… А его требует нынче — она!»
Кончили. Я же сказал: «Заклинаю вас вами самими
Слух беспристрастно склонить к полным смиренья словам.
Та мне во славу сулит котурн высокий и скипетр —
С уст уж готов у меня звук величавый слететь…
Эта же — нашей любви обещает бессмертье… Останься ж
И продолжай прибавлять краткие к длинным стихам!
Лишь ненадолго певцу, Трагедия, даруй отсрочку:
Труд над тобой — на века, ей мимолетный милей…»
И согласилась она… Торопитесь, любовные песни!
Есть еще время, — а там труд величавее ждет.
II
В цирке сегодня сижу я не ради коней знаменитых, —
Нынче желаю побед тем, кого ты избрала.
Чтобы с тобой говорить, сидеть с тобою, пришел я, —
Чтобы могла ты узнать пыл, пробужденный тобой…
Ты на арену глядишь, а я на тебя: наблюдаем
Оба мы то, что хотим, сыты обоих глаза.
Счастлив возница, тобой предпочтенный, кто бы он ни был!
Значит, ему удалось вызвать вниманье твое.
Мне бы удачу его!.. Упряжку погнав из ограды,
Смело бы я отдался бурному бегу коней;
Спины бичом бы хлестал, тугие б натягивал вожжи;
Мчась, того и гляди осью бы мету задел!
Но, лишь тебя увидав, я бег замедлил бы тотчас,
И ослабевшие вмиг выпали б вожжи из рук…
Ах, и Пелопс едва не упал на ристании в Пизе
Лишь оттого, что узнал твой, Гипподамия, лик.
Все же победу ему принесла благосклонность подруги, —
Пусть же победу и нам даст благосклонность подруг!..
Хочешь сбежать?.. О, сиди!.. В одном мы ряду и бок о бок…
Да, преимущества есть в правилах мест цирковых.
«Вы, направо от нас, над девушкой сжальтесь, соседка:
Ей нестерпимо, ведь вы вся на нее налегли!
Также и вы, позади, подберите немножечко ноги,
Полно вам спину ее твердым коленом давить!..»
Твой опустился подол и волочится по полу, — складки
Приподыми, а не то я их тебе подберу.
Ну и ревнивец подол! Скрывает прелестные ноги,
Видеть их хочет один… Ну и ревнивец подол!
Ноги такой красоты Меланион у Аталанты,
Бегом несущейся прочь, тронуть стремился рукой.
Ноги такие еще у Дианы в подобранном платье
Пишут, когда за зверьем, смелых смелее, бежит.
Их не видал, а горю… Что ж будет, когда их увижу?
Пламя питаешь огнем, в море вливаешь воды!
Судя по этим красам, представляю себе и другие,
Те, что от взоров таят тонкие ткани одежд…
Хочешь, пока на тебя ветерочком я легким повею,
Перед тобою махать веером стану? Иль нет?
Видно, в душе у меня, а вовсе не в воздухе, жарко:
Женской пленен я красой, грудь мою сушит любовь…
Мы говорим, а уж пыль у тебя оседает на платье.
Прочь, недостойная пыль! С белого тела сойди!..
Тише!.. Торжественный миг… Притаитесь теперь и молчите…
Рукоплещите! Пора! Вот он, — торжественный миг…
Шествие… Первой летит на раскинутых крыльях Победа.
К нам, о богиня! Ко мне! Дай мне в любви победить!
Кто почитатель морей, пускай рукоплещет Нептуну, —
Я равнодушен к воде, землю свою я люблю…
Марсу ты хлопай, боец! А я ненавижу оружье:
Предпочитаю я мир, — с миром приходит любовь.
Будь к прорицателям, Феб, благосклонен, к охотникам, Феба!
Рук же искусных привет ты, о Минерва, прими!
Ты, земледел, поклонись Церере и томному Вакху!
Всадник, кулачный боец, с вами Кастор и Поллукс!
Я же, Венера, тебе и мальчикам с луком их метким
Рукоплещу, я молю мне в моем деле помочь.
Мысли моей госпожи измени, чтоб любить дозволяла…
Вижу: богиня сулит счастье кивком головы!
Ну же, прошу, обещай, подтверди обещанье богини, —
Будешь мне ты божеством, пусть уж Венера простит!
Всеми богами клянусь в торжественном шествии этом —
Будешь на все времена ты госпожою моей!..
Ноги свисают твои, — ты можешь, ежели хочешь,
На перекладинку здесь кончики их опереть…
Снова арена пуста… Начиная Великие игры,
Претор пустил четверни первым забегом вперед.
Вижу, кто избран тобой. О, пусть победит твой избранник!
Кажется, кони и те чуют желанья твои…
Горе! Как далеко по кругу он столб огибает!
Что ж ты наделал? Другой ближе прошел колесом!
Что ты наделал? Беда! Ты красавицы предал желанья…
Туже рукой натяни левые вожжи, молю!..
Неуча выбрали мы… Отзовите его, о квириты!
Дайте же знак поскорей, тогой махните ему!..
Вот… Отозвали… Боюсь, прическу собьют тебе тоги, —
Спрячься-ка лучше сюда, в складки одежды моей…
Но уж ворота опять распахнулись, и вновь из ограды
Ряд разноцветных возниц гонит ретивых коней.
Ну, победи хоть теперь, пронесись на свободном пространстве,
Чтобы ее и мои осуществились мольбы!..
Осуществились мольбы… госпожи… Мои же — напрасны…
Пальмы он ветвь получил, — мне ж предстоит добывать…
Ты улыбнулась, глазком кое-что обещая игриво…
Будет пока… Но потом и остальное мне дай!
III
Как же тут верить богам?.. Она неверна, изменила,
Но остается собой, с прежним, все тем же лицом…
Волосы были длинны у нее, не нарушившей клятвы, —
У оскорбившей богов волосы так же длинны…
Ранее кожи ее белоснежной был розов оттенок, —
Так же на белом лице ныне румянец сквозит…
Маленькой ножка была — и теперь безупречна по форме;
Статен был облик и строг — статен он, строг и теперь.
Раньше сверкали глаза — и ныне сияют как звезды, —
Часто изменница мне их обаяньем лгала…
Значит, не сдерживать клятв позволяют бессмертные сами
Женщинам, и красота, значит, сама — божество?
Помню, глазами клялась и своими она, и моими, —
Горькой слезою теперь плачут мои лишь глаза…
Боги! Если она безнаказанно вас оскорбила, —
Так почему же страдать мне за чужую вину?
Правда, Кефееву дочь, девицу, вы не смутились
Смерти безвинно предать за материнскую спесь…
Мало того что свидетели вы оказались пустые,
Что над богами и мной так насмеялась она,
Мне ли еще и наказанным быть за ее вероломство?
Стану ль, обманутый сам, жертвой обманщицы я?
Или же «бог» — лишь названье одно, недостойное страха, —
И возбуждает оно глупую веру людей?
Если же бог существует, так он молоденьких любит
Женщин, — вот почему все и дозволено им…
Нам лишь, мужчинам, грозит сам Марс мечом смертоносным,
Непобедимое в нас целит Паллады копье;
Нам же грозит и тугой, натянутый лук Аполлона;
И Громовержец для нас молнии держит в руке.
Боги, обиды терпя, огорчить страшатся красавиц,
Не убоявшихся их сами боятся они.
Кто же в храмах теперь фимиам возжигать им захочет?
Больше решимости впрямь надо мужчинам иметь:
Мечет перуны свои в твердыни и в рощи Юпитер,
Но запрещает стрелам женщин неверных разить!
Многих бы надо казнить, — а сгорела одна лишь Семела:
Нежной услугой своей казнь заслужила она;
Не приведись увидать ей любовника в образе бога,
Вакха не стал бы носить, мать заменяя, отец…
Впрочем, на что мне пенять? Зачем небеса обвиняю?
И у бессмертных богов те же глаза и душа:
Будь я сам божеством, я позволил бы женщине тоже
Ложью пленительных уст бога во мне оскорблять…
Ты же умеренней будь, терпенье богов искушая,
Милая, или хотя б друга глаза пощади.
IV
Сторожа, строгий супруг, к молодой ты приставил подруге.
Полно! Себя соблюдать женщине надо самой.
Коль не от страха жена безупречна, то впрямь безупречна, —
А под запретом она, хоть не грешит, а грешна…
Тела блюдешь чистоту, а душа все равно любодейка…
Женщину не устеречь против желанья ее.
Женскую душу сберечь никакие не смогут затворы:
Кажется, всё на замке, — а соблазнитель проник!
Меньше грешат, коль можно грешить; дозволенье измены
Тупит само по себе тайной мечты остроту.
Верь мне, супруг: перестань порок поощрять запрещеньем, —
Лучше поборешь его, если уступишь ему.
Видел я как-то коня: он узде не хотел подчиниться
И, закусив удила, молнии несся быстрей, —
Но покорился и встал, ощутив, что на трепаной гриве
Мягкие вожжи лежат, что ослабела узда.
Все, что запретно, влечет; того, что не велено, жаждем.
Стоит врачу запретить, просит напиться больной…
Сто было глаз на челе у Аргуса, сто на затылке, —
Все же Амур — и лишь он — часто его проводил.
В прочный спальный покой из железа и камня Данаю
Девой невинной ввели, — матерью стала и там.
А Пенелопа, хотя никакой не имелось охраны,
Все же осталась чиста средь молодых женихов.
Больше хотим мы того, что другой бережет. Привлекает
Вора охрана сама. Редкий доступному рад.
К женщине часто влечет не краса, а пристрастье супруга:
Что-то в ней, видимо, есть, что привязало его…
Честной не будь взаперти, — изменяя, ты будешь милее.
Слаще волненья любви, чем обладанье красой.
Пусть возмущаются, — нам запретное слаще блаженство,
Та лишь нам сердце пленит, кто пролепечет: «Боюсь!»
Кстати, держать под замком недозволено женщин свободных,
Так устрашают одних иноплеменных рабынь.
Ежели вправе сказать ее сторож: моя, мол, заслуга… —
Так за невинность ее надо раба похвалить!
Подлинно тот простоват, кто измен не выносит подруги,
И недостаточно он с нравами Рима знаком.
Ведь при начале его — незаконные Марсовы дети:
Илией Ромул рожден, тою же Илией — Рем.
Да и при чем красота, если ты целомудрия ищешь?
Качествам этим, поверь, не совместиться никак.
Если умен ты, к жене снисходителен будь и не хмурься,
К ней применять перестань грозного мужа права.
Жениных лучше друзей приветствуй (их будет немало!) —
Труд не велик, но тебя вознаградит он вполне.
Ты молодежных пиров постоянным участником станешь,
Дома, не делая трат, много накопишь добра.
V
Ночь наступила, и сон смежил мне усталые веки.
Вот что привиделось мне, — и содрогнулась душа.
Снился какой-то мне холм, открытый на юг и поросший
Рощей дубовой. В ветвях множество пряталось птиц.
Книзу от рощи был луг с густой зеленой травою;
Влагой его орошал тихо журчащий ручей.
Сам я от летней жары под листвою древесной укрылся,
Но под древесной листвой тоже томила жара.
Тут появляется вдруг чисто-белая, вижу, корова;
Стала она мураву вместе с цветами щипать.
Снега белее была, который недавно лишь выпал
И не успел, полежав, влагой прозрачною стать,
Иль молока, что едва из упругих сосцов заструилось
Дойной овцы и в ведре белою пеной шумит.
Ей сопутствовал бык, супруг коровы счастливый;
Рядом на мягкий лужок с нежной прилег он женой.
Так он лежал и меж тем не спеша пережевывал жвачку, —
Ел, наедаясь опять съеденной раньше едой.
Скоро привиделось мне, что он разомлел от дремоты,
Что круторогой приник он головою к земле.
Вдруг ворона, гляжу, слетела, махая крылами,
И на зеленый лужок, каркая, села; потом
Трижды клюнула грудь белоснежной коровы и нагло
Клювом вырвала вмиг несколько белых клоков.
Та, хоть не сразу, ушла, на месте оставив супруга, —
А на коровьей груди кровоподтек багровел.
И, увидав, что быки пасутся в лугах недалеко, —
Ибо и вправду быки неподалеку паслись, —
Сразу помчалась туда и, в стадо сейчас же вмешавшись,
Стала пастись на лугу, где посочнее трава.
«Кто бы ты ни был, скажи, ночных сновидений отгадчик, —
Если в нем истина есть, что́ предвещает мой сон?» —
Так я спросил, и в ответ отгадчик ночных сновидений
Молвил, взвесив в уме каждое слово мое:
«Зной, которого ты избежать под листвою стремился, —
Хоть и не смог избежать, — это любовная страсть.
В белой корове твою угадать нетрудно подругу:
Цвет у них общий; а бык — сам ты, любовник ее.
Острым клювом ей грудь ворона клевала — понятно:
Старая сводня с пути сбила подругу твою.
То, что корова ушла от быка, хоть ушла и не сразу,
Значит: ты будешь один зябнуть в постели пустой.
То, что кровоподтек багровел на груди у коровы, —
Знак, что изменницы грудь тоже, наверно, с пятном».
Кончил, — и я помертвел, от щек отхлынула сразу
Кровь, и глубокая ночь мраком окутала взор.
VI
«Илистый, мутный поток, поросший сплошь камышами,
Я же к подруге спешу, — воды сдержи хоть на миг!
Нет ни мостов никаких на тебе, ни парома с веревкой,
Чтоб переправиться мне через тебя без гребцов.
Помню, ты узеньким был, я тебя перейти не боялся,
Только подошвы одни смочит, бывало, волна.
Снег на соседней горе растаял, — вот ты и мчишься,
Грязным ущельем своим взбухшую катишь волну…
О, для чего я спешил, не давал себе сна и покоя,
Уж перестал разбирать, ночь наступила иль день?
Иль чтоб стоять вот так и способа даже не видеть,
Как бы на берег другой твердой ногою ступить?
Мне бы те крылья теперь, с которыми отпрыск Данаи
Страшную, полную змей, голову храбро отсек!
Мне колесницу б теперь, с которой Церерины зерна
Плуга не знавшей еще брошены были земле!
Что чудеса поминать, измышления древних поэтов? —
Этих чудес не видал и не увидит никто…
Ты же, свои берега затопивший бурной волною,
Воду не лей через край (да не иссякнешь вовек!..);
Верь, тебе не стерпеть всеобщего негодованья,
Если узнают, что так был я задержан тобой.
Надобно было б ручьям помогать молодежи влюбленной, —
Боги речные не раз сами изведали страсть.
Бледный был Инах пленен, по преданью, вифинскою нимфой
Мелией и, говорят, в струях студеных сгорал.
Десятилетья еще не свершилось осады троянской,
А уж Неера, о Ксанф, очи пленила твои.
Разве, питая любовь неизменную к деве аркадской,
Вынужден не был Алфей разными землями течь?
Ты, по преданью, Пеней, посуленную Ксуту Креусу
Долго во фтийской земле прятал от взоров людских.
Что об Асопе скажу? Он храбрую духом Фебею
Страстно любил, и она пять родила дочерей.
Если б тебя я спросил, Ахелой, где рога твои ныне,
Ты бы ответил, вздохнув: гневный сломал их Геракл!
Иль домогались, сойдясь, Калидона, Этолии целой?
Нет, домогались они лишь Деяниры одной.
Блага дарующий Нил, по семи протекающий устьям,
Скрывший искусно в песках вод столь обильных исток,
Тоже любил, и огонь, что Асопова дочь Эвантея
В нем распалила, не мог в волнах своих загасить.
Чтобы сухим Салмонею обнять, Энипей не велел ли
Водам своим отступить, — и отступили они.
Я не забыл и тебя, поящего Тибур Аргейский.
Пенные воды стремя в скалах, пробитых тобой, —
Илией был ты пленен, хоть и в виде предстала ужасном:
Метки ногтей на щеках, метки ногтей на челе, —
Марса виной сражена и дяди злодейством, стенала
И по пустынным местам долго бродила босой.
Тут из стремительных вод Аниен увидал ее бурный,
Тотчас из пенистых волн голос раздался глухой;
Бог говорит ей: «К чему ты мой берег, печальная, топчешь?
Ведь от идейца ведешь Лаомедонта свой род!
Где твой обычный наряд? Почему одинокая бродишь?
Белой тесьмой почему не повязала волос?
Плачешь зачем, для чего ты слезами глаза изнуряешь
И, обезумев, зачем бьешь себя в голую грудь?
Надо не сердце иметь, а железа кусок или камень,
Чтоб равнодушно в слезах нежное видеть лицо.
Илия, страх позабудь, тебя мой дворец ожидает,
С честью там примут тебя. Илия, страх позабудь!
Сотня и более нимф у тебя в услужении будет,
Ибо в глубинах моих сотня и более нимф.
Не отвергай же меня, молю, о питомица Трои,
Мною обещанных, верь, будут богаче дары».
Молвил. Она же, к земле потупив стыдливые очи,
Плакала молча и грудь теплым кропила дождем.
Трижды пыталась бежать — столбенела трижды над бездной,
Дальше бежать не могла, силы ей сковывал страх.
Волосы рвать наконец жестокою стала рукою,
И из трепещущих уст жалобный вырвался стон:
«Лучше б останки мои упокоились в отчей могиле
Раньше, когда их могли девственным прахом назвать!
Брачные факелы мне ль предлагать, когда-то весталке!
Грешной, теперь не блюсти мне илионский очаг.
Что же я медлю, даю на блудницу указывать пальцем?
Пусть же погибнет позор, мне заклеймивший чело!»
И, одеяньем закрыв слезой увлажненные очи,
Сверглась не помня себя в быстрые воды реки.
Бог же речной под грудь проворно подставил ей руки
И, по преданью, права дал ей на ложе свое.
Так же и ты, о поток, пылал, наверно, любовью, —
Только густые леса ваши скрывают грехи…»
Я говорил, а вода подымалась меж тем, растекалась,
Русло уже не могло буйной волны удержать.
Бешеный, что я тебе? Для чего наслаждений взаимных
Отодвигаешь ты миг, грубо стоишь на пути?
Будь ты река как река, с благородным могучим теченьем,
Чья широко по земле слава повсюду гремит, —
Ты ж — безымянный поток, из ручьев образован случайных,
Твой неизвестен родник, ложе неверно твое.
Вместо ключей ты напитан дождем и растаявшим снегом,
Всем многоводьем своим нудной обязан зиме.
Или ты грязью сплошной в дождливую катишься пору,
Иль пересохнет русло — и превращаешься в пыль.
Может ли путник тогда утолить свою жажду тобою?
Кто, благодарный тебе, скажет: «Будь вечен твой бег!»
Бедствие ты для скота, и бедствие пуще для нивы.
Жалко их, правда, — но мне хватит и собственных бед…
Горе! С ума я сошел: про потоки ему толковал я
И про любовь их… Позор! Сколько имен приводил!..
И перед дрянью такой про Инаха, про Ахелоя
Речи я вел, поминал имя, о Нил, и твое…
Ну, а тебе, нечистый поток, по заслугам желаю,
Чтобы ты летом сгорал, чтобы зимой леденел.
VII
Иль не прекрасна она, эта женщина? Иль не изящна?
Или всегда не влекла пылких желаний моих?
Тщетно, однако, ее я держал, ослабевший, в объятьях,
Вялого ложа любви грузом постыдным я был.
Хоть и желал я ее и она отвечала желаньям,
Не было силы во мне, воля дремала моя.
Шею, однако, мою она обнимала руками
Кости слоновой белей или фригийских снегов;
Нежно дразнила меня сладострастным огнем поцелуев,
Ласково стройным бедром льнула к бедру моему.
Сколько мне ласковых слов говорила, звала «господином», —
Все повторяла она, чем возбуждается страсть.
Я же, как будто меня леденящей натерли цикутой,
Был полужив, полумертв, мышцы утратили мощь.
Вот и лежал я, как пень, как статуя, груз бесполезный, —
Было бы трудно решить, тело ли я или тень?
Что мне от старости ждать (коль мне предназначена старость),
Если уж юность моя так изменяет себе?
Ах! Я стыжусь своих лет: ведь я и мужчина и молод, —
Но не мужчиной я был, не молодым в эту ночь…
Встала с постели она, как жрица, идущая к храму
Весты, иль словно сестра, с братом расставшись родным…
Но ведь недавно совсем с белокурою Хлидой и с Либой,
Да и с блестящей Пито был я достоин себя,
И, проводя блаженную ночь с прекрасной Коринной,
Воле моей госпожи был я послушен во всем.
Сникло ли тело мое, фессалийским отравлено ядом?
Или же я ослабел от наговорной травы?
Ведьма ли имя мое начертала на воске багряном
И проколола меня в самую печень иглой?
От чародейства и хлеб становится злаком бесплодным,
От ворожбы в родниках пересыхает вода;
Падают гроздья с лозы и желуди с дуба, лишь только
Их околдуют, и сам валится с дерева плод.
Так почему ж ворожбе не лишать нас и мощи телесной?
Вот, может быть, почему был я бессилен в ту ночь…
И, разумеется, — стыд… И он был помехою делу,
Слабости жалкой моей был он причиной второй…
А ведь какую красу я видел, к ней прикасался!
Так лишь сорочке ее к телу дано приникать.
От прикасанья к нему вновь юношей стал бы и Нестор,
Стал бы, годам вопреки, юным и сильным Тифон…
В ней подходило мне все, — подходящим не был любовник…
Как же мне к просьбам теперь, к новым мольбам прибегать?
Думаю, больше того: раскаялись боги, что дали
Мне обладать красотой, раз я их дар осрамил.
Принятым быть у нее я мечтал — и она принимала;
И целовать? — целовал; с нею быть рядом? — бывал.
Даже и случай помог… Но к чему мне держава без власти?
Я, как заядлый скупец, распорядился добром.
Так, окруженный водой, от жажды Тантал томится
И никогда не сорвет рядом висящих плодов…
Так покидает лишь тот постель красавицы юной,
Кто отправляется в храм перед богами предстать…
Мне не дарила ль она поцелуев горячих и нежных?
Тщетно!.. По-всячески страсть не возбуждала ль мою?
А ведь и царственный дуб, и твердый алмаз, и бездушный
Камень могла бы она ласкою тронуть своей.
Тронуть тем боле могла б человека живого, мужчину…
Я же, — я не был живым, не был мужчиною с ней.
Перед глухими зачем раздавалось бы Фемия пенье?
Разве Фамира-слепца живопись может пленить?
Сколько заране себе обещал я утех потаенно,
Сколько различных забав мне рисовала мечта!
А между тем лежало мое полумертвое тело,
На посрамление мне, розы вчерашней дряблей.
Ныне же снова я бодр и здоров, не ко времени крепок,
Снова на службу я рвусь, снова я требую дел.
Что же постыдно тогда я поник, наихудший из смертных
В деле любви? Почему сам был собой посрамлен?
Вооруженный Амур, ты сделал меня безоружным,
Ты же подвел и ее, — весь я сгорел со стыда!
А ведь подруга моя и руки ко мне простирала,
И поощряла любовь лаской искусной она…
Но, увидав, что мой пыл никаким не пробудишь искусством
И что, свой долг позабыв, я лишь слабей становлюсь,
Молвила: «Ты надо мной издеваешься? Против желанья
Кто же велел тебе лезть, дурень, ко мне на постель?
Иль тут пронзенная шерсть виновата колдуньи ээйской,
Или же ты изнурен, видно, любовью с другой…»
Миг — и, с постели скользнув в распоясанной легкой рубашке,
Не постеснялась скорей прочь убежать босиком.
А чтоб служанки прознать не могли про ее неудачу,
Скрыть свой желая позор, дать приказала воды.
VIII
Кто почитает еще благородные ныне искусства?
Ценными кто назовет нежные ныне стихи?
В прежнее время талант — и золота был драгоценней;
Ныне невеждой слывешь, если безденежен ты.
Книжки мои по душе пришлись владычице сердца:
Вход моим книжкам открыт, сам же я к милой не вхож.
Хоть расхвалила меня, для хваленого дверь на запоре, —
Вот и слоняюсь — позор! — вместе с талантом своим!
Всадник богатый, на днях по службе достигнувший ценза,
Кровью насыщенный зверь, ею теперь предпочтен.
Жизнь моя! Как же его в руках ты сжимаешь прекрасных?
Как ты сама, моя жизнь, терпишь объятья его?
Знай, что его голова к военному шлему привычна,
Знай, — опоясывал меч стан его, льнущий к тебе;
Левой рукой с золотым, лишь недавно заслуженным перстнем
Щит он держал; прикоснись к правой: она же в крови!
В силах притронуться ты к руке, умертвившей кого-то?
Горе! Ведь прежде была сердцем чувствительна ты!
Только на шрамы взгляни, на знаки бывалых сражений, —
Добыл он телом одним все, что имеет теперь.
Хвастать, пожалуй, начнет, как много людей перерезал, —
Все-таки трогаешь ты, жадная, руку его!
Я же, Феба и Муз чистейший священнослужитель,
У непреклонных дверей тщетно слагаю стихи!
Умные люди, к чему вам беспечная наша наука?
Нужны тревоги боев, грубая жизнь лагерей.
Что совершенствовать стих? Выводите-ка «первую сотню»!..
Лишь пожелай, преуспеть так же ты мог бы, Гомер!
Зная, что нет ничего всемогущее денег, Юпитер
С девой, введенной в соблазн, сам расплатился собой:
Без золотых и отец был суров, и сама недоступна,
В башне железной жила, двери — из меди литой.
Но лишь в червонцы себя превратил обольститель разумный, —
Дева, готова на все, тотчас одежды сняла.
В век, когда в небесах Сатурн господствовал старый,
В недрах ревниво земля много богатств берегла.
Золото и серебро, и медь и железо таились
Рядом с царством теней, — их не копили тогда.
То ли земные дары: пшеница, не знавшая плуга;
Соты, доступные всем, в дуплах дубовых; плоды…
Землю в то время никто сошником могучим не резал,
Поля от поля межой не отделял землемер.
Не бороздило зыбей весло, погруженное в воду,
Каждому берег морской краем казался пути.
Против себя ты сама искусилась, людская природа,
И одаренность твоя стала тебе же бедой.
Вкруг городов для чего воздвигаем мы стены и башни,
Вооружаем зачем руки взаимной вражды?
Море тебе для чего? Человек, довольствуйся сушей.
В третье ли царство свое мнишь небеса превратить?
А почему бы и нет, когда удостоены храмов
Либер, Ромул, Алкид, Цезарь с недавней поры?
Не урожаев мы ждем от земли, мы золота ищем.
Воин в богатстве живет, добытым кровью его.
В Курию бедный не вхож: обусловлен почет состояньем, —
Всадник поэтому строг и непреклонен судья…
Пусть же хоть всё заберут, — и Марсово поле и Форум;
Распоряжаются пусть миром и грозной войной, —
Только б не грабили нас, любовь бы нашу не крали:
Лишь бы они беднякам чем-либо дали владеть…
Ныне же, если жена и с сабинкою схожа суровой,
Держит ее, как в плену, тот, кто на деньги щедрей.
Сторож не пустит: она за меня, мол, дрожит, — из-за мужа…
А заплати я, — уйдут тотчас и сторож и муж!
Если какой-нибудь бог за влюбленных мстит обделенных,
Пусть он богатства сотрет неблаговидные в прах!
IX
Если над Ме́мноном мать и мать над Ахиллом рыдала,
Если удары судьбы трогают вышних богинь, —
Волосы ты распусти, Элегия скорбная, ныне:
Ныне по праву, увы, носишь ты имя свое.
Призванный к песням тобой, Тибулл, твоя гордость и слава, —
Ныне бесчувственный прах на запылавшем костре.
Видишь, Венеры дитя колчан опрокинутым держит;
Сломан и лук у него, факел сиявший погас;
Крылья поникли, смотри! Сколь жалости мальчик достоин!
Ожесточенной рукой бьет себя в голую грудь;
Кудри спадают к плечам, от слез струящихся влажны;
Плач сотрясает его, слышатся всхлипы в устах…
Так же, преданье гласит, на выносе брата Энея,
Он из дворца твоего вышел, прекрасный Иул…
Ах, когда умер Тибулл, омрачилась не меньше Венера,
Нежели в час, когда вепрь юноше пах прободал…
Мы, певцы, говорят, священны, хранимы богами;
В нас, по сужденью иных, даже божественный дух…
Но оскверняется все, что свято, непрошеной смертью,
Руки незримо из тьмы тянет она ко всему.
Много ли мать и отец помогли исмарийцу Орфею?
Много ли проку, что он пеньем зверей усмирял?
Лин — от того же отца, и все ж, по преданью, о Лине
Лира, печали полна, пела в лесной глубине.
И меонийца добавь — из него, как из вечной криницы,
Ток пиэрийской струи пьют песнопевцев уста.
В черный, однако, Аверн и его погрузила кончина…
Могут лишь песни одни жадных избегнуть костров.
Вечно живут творенья певцов: и Трои осада,
И полотно, что в ночи вновь распускалось хитро…
Так, Немесиды вовек и Делии имя пребудет, —
Первую пел он любовь, пел и последнюю он.
Что приношения жертв и систры Египта? Что пользы
Нам в чистоте сохранять свой целомудренный одр?..
Если уносит судьба наилучших — простите мне дерзость, —
Я усомниться готов в существованье богов.
Праведным будь, — умрешь, хоть и праведен; храмы святые
Чти, — а свирепая смерть стащит в могилу тебя…
Вверьтесь прекрасным стихам… но славный Тибулл бездыханен?
Все-то останки его тесная урна вместит…
Пламя костра не тебя ль унесло, песнопевец священный?
Не устрашился огонь плотью питаться твоей.
Значит, способно оно и храмы богов золотые
Сжечь, — коль свершило, увы, столь святотатственный грех.
Взор отвратила сама госпожа эрицинских святилищ
И — добавляют еще — слез не могла удержать…
Все же отраднее так, чем славы и почестей чуждым
В землю немилую лечь, где-то в безвестном краю.
Тут хоть закрыла ему, уходящему, тусклые очи
Мать и дары принесла, с прахом прощаясь его.
Рядом была и сестра, материнскую скорбь разделяла,
Пряди небрежных волос в горе руками рвала.
Здесь Немесида была… и первая… та… Целовали
Губы твои, ни на миг не отошли от костра.
И перед тем как уйти, промолвила Делия: «Счастья
Больше со мною ты знал, в этом была твоя жизнь!»
Но Немесида в ответ: «Что молвишь? Тебе б мое горе!
Он, умирая, меня слабой рукою держал».
Если не имя одно и не тень остается от смертных,
То в Елисейских полях будет Тибулла приют.
Там навстречу ему, чело увенчав молодое
Лаврами, с Кальвом твоим выйди, ученый Катулл!
Выйди, — коль ложно тебя обвиняют в предательстве друга, —
Галл, не умевший щадить крови своей и души!
Тени их будут с тобой, коль тени у тел существуют.
Благочестивый их сонм ты увеличил, Тибулл.
Мирные кости — молю — да покоятся в урне надежной,
Праху, Тибулл, твоему легкой да будет земля.
X
Вот уже день подошел ежегодных Церериных празднеств,
Милая нынче должна спать на постели одна.
Златоволосая мать, в венке из колосьев, Церера, —
О, почему в твои дни нам наслаждаться нельзя?
Щедрой, богиня, везде тебя называют народы,
Меж олимпийских богинь нет благотворней тебя.
Раньше хлебов не пекли небритые сельские люди,
Не разумели еще, что́ называется «ток».
Первый оракул их, дуб, приносил им желуди в пищу,
Либо питались они мягкой травой луговой.
Зернам в земле набухать впервые внушила Церера,
Первая сжала серпом желтые волосы нив.
Первая выи быков под ярмо подгибать повелела,
И подняла целину первая зубом кривым.
Кто же поверит, что ей отрадны слезы влюбленных,
Что воздержаньем ее, мукой сердечною чтят?
Нет, она не проста, хоть и любит полей урожаи,
Сердце не пусто ее, в нем обитает любовь.
Крит свидетель, — а ложь не всегда торжествует на Крите,
Крите, гордящемся тем, что Громовержца вскормил:
Он, чья высшая власть над звездной твердынею мира,
Маленький там молоко ротиком детским сосал.
Верный свидетель у нас, за него поручится питомец, —
Вряд ли Церера начнет памятный грех отрицать:
Как-то Иасия там, под горой, увидала богиня, —
Диких близ Иды зверей верной стрелял он рукой.
Лишь увидала, огонь заструился по нежному телу, —
Тянет в сторону стыд, тянет в другую любовь.
Страстью был стыд побежден… И засохли забытые нивы,
Всходы насилу дала зерен ничтожная часть.
Пусть удары мотыг усердно почву дробили,
Пусть искривлённый сошник твердую землю взрывал,
Пусть поля во всю ширь засевались обильно и ровно, —
Тщетно ждал селянин осуществленья надежд.
Медлила где-то в лесах богиня могучая злаков,
Перевязь из колосков с длинных упала волос.
Только на Крите одном обильный был год, урожайный:
Где бы она ни прошла, вызрели нивы везде.
Даже на Иде самой серебрилась в рощах пшеница,
И среди леса в хлебах пасся свирепый кабан.
Законодатель Минос таких лишь годов и желал бы,
Жаждал Минос, чтоб была долгой Цереры любовь.
Златоволосая, спать было б грустно тебе одинокой, —
Я ж, твои таинства чтя, вынужден муку терпеть!
Что мне грустить? Ведь ты свою дочь обрела и царицу, —
Только по воле судьбы ниже Юноны она…
Праздник же значит: любовь, забавы, пирушки и песни, —
Вот какие дары вышним угодны богам!
XI
Много я, долго терпел, — победили терпенье измены.
Прочь из усталой груди, страсти позорной огонь!
Кончено! Вновь я свободу обрел, порвал свои цепи, —
Их я носил не стыдясь, ныне стыжусь, что носил.
Я победил, я любовь наконец попираю ногами.
Поздно же я возмужал, поздно окрепли рога!
Переноси и крепись. Себя оправдает страданье, —
Горьким нередко питьем хворый бывал исцелен.
Все сносил я, терпел, что меня прогоняли с порога,
Что, унижая себя, спал я на голой земле.
Ради другого, того, кто в объятьях твоих наслаждался,
Мог я, как раб, сторожить наглухо замкнутый дом!
Видел я, как из дверей выходил утомленный любовник, —
Так заслуженный в боях еле бредет инвалид.
Хуже еще, что меня, выходя из дверей, замечал он, —
Злому врагу моему столько б изведать стыда!
Было ль хоть раз, чтобы рядом с тобой я не шел на прогулке,
Я, возлюбленный твой, сопроводитель и страж?
Нравилась, видно, ты всем: недаром ты мною воспета, —
Ты через нашу любовь многих любовь обрела…
Ах, для чего вспоминать языка вероломного низость?
Ты, и богами клянясь, мне на погибель лгала!
А с молодыми людьми на пирах перегляды и знаки,
Этот условный язык, слов затемняющий смысл?..
Раз ты сказалась больной, — бегу вне себя, прибегаю, —
Что же? Больна ты иль нет, знал мой соперник верней…
Вот что привык я терпеть, да еще умолчал я о многом…
Ныне другого ищи, кто бы терпел за меня!
Поздно! Уже мой корабль, по обету цветами увитый,
Внемлет бестрепетно шум морем вздымаемых волн…
Зря перестань расточать меня покорявшие раньше
Ласки и речи, — теперь я не такой уж глупец…
Борются все же в груди любовь и ненависть… Обе
Тянут к себе, но уже… чую… любовь победит!
Я ненавидеть начну… а если любить, то неволей:
Ходит же бык под ярмом, хоть ненавидит ярмо.
Прочь от измен я бегу, — красота возвращает из бегства;
Нрав недостойный претит, — милое тело влечет.
Так, не в силах я жить ни с тобой, ни в разлуке с тобою,
Сам я желаний своих не в состоянье постичь.
Если б не так хороша ты была иль не так вероломна!
Как не подходит твой нрав к этой чудесной красе!
Мерзки поступки твои, — а внешность любить призывает…
Горе! Пороки ее ей уступают самой…
Сжалься! Тебя я молю правами нам общего ложа,
Всеми богами (о, пусть терпят обманы твои!),
Этим прекрасным лицом, божеством для меня всемогущим,
Сжалься, ради очей, очи пленивших мои:
Будь хоть любой, но моей, навеки моей… Рассуди же,
Вольной желаешь ли ты иль подневольной любви?
Время поднять паруса и ветрам отдаться попутным:
Я ведь, желай не желай, вынужден буду любить!..
XII
Что за несчастный был день, в который, зловещие птицы,
Столько влюбленному мне вы напророчили бед?
Что за созвездье моим оказалось враждебно желаньям?
Ах, на кого мне пенять? Кто из богов — на меня?
Ныне боюсь, чтобы мне не пришлось делиться с другими
Той, что моей назвалась, мною любимой одним!
Нет… А быть может, ее мои же прославили книжки?
Именно так: мой талант сделал продажной ее!
И поделом мне: зачем я красу восхвалял громогласно?
Стала продажной она, — в этом повинен я сам…
Сводником сам я служу, к ней сам гостей провожаю,
Собственной этой рукой им отворяю я дверь…
Был ли мне прок от стихов? Стихи мне вредили, и только.
Вижу, к добру моему зависть они привлекли…
Мог бы я Трою воспеть, и Фивы, и Цезаря доблесть, —
Но лишь Коринна одна мне вдохновеньем была.
Если б от песен моих отвратились вовремя Музы!
Если б предпринятый труд Феб при начале отверг!
Все же, хоть в нас, певцах, достоверных свидетелей видят,
Лучше значенья моим не придавать бы стихам.
Скилла седины отца украла по воле поэтов, —
Вот уж из лона ее рвутся свирепые псы.
Мы оперили стопы, мы кудри в гадюк превратили,
Волею нашей Персей правит крылатым конем;
Тития мы растянуть на огромном сумели пространстве,
Дали мы три головы змееволосому псу;
Создали тысячу рук, чтобы стрелы пускать, Энкеладу;
В плен мы мужей завлекли силой красы колдовской;
В недра итакских мехов эоловы заперли Эвры;
Тантал-предатель испить жаждет, водой окружен;
Мы Ниобею в скалу превратили, в медведицу — деву;
Итис по воле певцов птицей Кекропа воспет;
Сходит дождем золотым иль лебедем мчится Юпитер
Волей поэтов, быком по морю деву везет…
Мало ль еще? А Протей? А семя фиванское — зубы?
Упомяну ли быков, что извергают огонь?
Или твоих, о Возница, сестер янтарные слезы?
Или суда, что в морских вдруг превратились богинь?
Или как солнечный бог отвратился от снеди Атрея,
Или как скалы пошли лирному звону вослед?..
Мчится в безбрежный простор плодотворная вольность поэтов:
Правды не ищут в былом, не стеснены их слова…
Всем подобало б понять, что и я восхвалял не правдиво
Женщину. Ныне во вред ваше доверие мне.
XIII
Так как супруга моя из страны плодородной фалисков,
Мы побывали, Камилл, в крепости, взятой тобой.
Жрицы готовились чтить пречистый праздник Юноны,
Игры устроить ей в честь, местную телку заклать.
Таинства в том городке — для поездки достаточный повод,
Хоть добираться туда надо подъемом крутым.
Роща священная там. И днем под деревьями темень.
Взглянешь — сомнения нет: это приют божества.
В роще — Юноны алтарь; там молятся, жгут благовонья;
В древности сложен он был неизощренной рукой.
Только свирель возвестит торжеств начало, оттуда
По застеленным тропам шествие чинно идет.
Белых телушек ведут под рукоплесканья народа,
Вскормленных здесь на лугах сочной фалернской травой.
Вот и телята, еще не грозны, забодать не способны;
Жертвенный боров бредет, скромного хлева жилец;
Тут и отары вожак крепколобый, рога — завитками;
Нет лишь козы ни одной, — козы богине претят:
В чаще однажды коза увидала некстати Юнону,
Знак подала, и пришлось бегство богине прервать…
Парни еще и теперь пускают в указчицу стрелы:
Кто попадает в козу, тот получает ее…
Юноши стелют меж тем с девицами скромными вместе
Вдоль по дорогам ковры там, где богиня пройдет.
А в волосах у девиц — ободки золотые, в каменьях,
Пышный спадает подол до раззолоченных ног.
В белых одеждах идут, по обычаю древнему греков,
На головах пронести утварь доверили им.
Ждет в безмолвье народ блестящего шествия… Скоро!
Вот и богиня сама движется жрицам вослед.
Праздник — на греческий лад: когда был убит Агамемнон,
Место убийства его и достоянье отца
Бросил Галез, а потом, наскитавшись и морем и сушей,
Славные эти возвел стены счастливой рукой.
Он и фалисков своих научил тайнодействам Юноны, —
Пусть же во благо они будут народу и мне!
XIV
Ты хороша, от тебя я не требую жизни невинной,
Жажду я в горе моем только не знать ничего.
Скромность твою вынуждать я строгим не стану надзором;
Просьба моя об одном: скромной хотя бы кажись!
Та не порочна еще, кто свою отрицает порочность, —
Только признаньем вины женщин пятнается честь.
Что за безумие: днем раскрывать, что ночью таится,
Громко про все говорить, что совершалось в тиши?
Даже блудница и та, отдаваясь кому ни попало,
Дверь замкнет на засов, чтобы никто не вошел.
Ты же зловредной молве разглашаешь свои похожденья, —
То есть проступки свои разоблачаешь сама!
Благоразумнее будь, подражай хотя бы стыдливым…
Честной не будешь, но я в честность поверю твою.
Пусть! Живи, как жила, но свое отрицай поведенье,
Перед людьми не стыдись скромный вести разговор.
Там, где беспутства приют, наслажденьям вовсю предавайся;
Если попала туда, смело стыдливость гони.
Но лишь оттуда ушла, — да исчезнет и след непотребства.
Пусть о пороках твоих знает одна лишь постель!
Там — ничего не стыдись, спускай, не стесняясь, сорочку
И прижимайся бедром смело к мужскому бедру.
Там позволяй, чтоб язык проникал в твои алые губы,
Пусть там находит любовь тысячи сладких утех,
Пусть там речи любви и слова поощренья не молкнут,
Пусть там ложе дрожит от сладострастных забав.
Но лишь оделась, опять принимай добродетельный облик,
Внешней стыдливостью пусть опровергается срам…
Лги же и людям и мне; дозволь мне не знать, заблуждаться,
Дай мне доверчивым быть, дай наслаждаться глупцу…
О, для чего ты при мне получаешь и пишешь записки?
В спальне твоей почему смята и взрыта постель?
Что ты выходишь ко мне растрепанной, но не спросонья?
Метку от зуба зачем вижу на шее твоей?
Недостает изменять у меня на глазах, откровенно…
Чести своей не щадишь — так пощади хоть мою.
Ты признаешься во всем — и лишаюсь я чувств, умираю,
Каждый раз у меня холод по жилам течет…
Да, я люблю, не могу не любить и меж тем ненавижу;
Да, иногда я хочу — смерти… но вместе с тобой!
Сыска не буду чинить, не буду настаивать, если
Скрытничать станешь со мной, — будто и нет ничего…
Даже, коль я захвачу случайно минуту измены,
Если воочию сам свой я увижу позор,
Буду потом отрицать, что́ сам воочию видел,
Разувереньям твоим в споре уступят глаза.
Трудно ль того победить, кто жаждет быть побежденным!
Только сказать не забудь: «Я не виновна», — и всё.
Будет довольно тебе трех слов, чтоб выиграть дело:
Не оправдает закон, но оправдает судья.
XV
Новых поэтов зови, о мать наслаждений любовных!
Меты я крайней достиг в беге элегий своих,
Созданных мною, певцом, вскормлённым полями пелигнов.
Не посрамили меня эти забавы мои.
Древних дедовских прав — коль с этим считаться — наследник,
Числюсь во всадниках я не из-за воинских бурь.
Мантуи слава — Марон, Катулл прославил Верону,
Будут теперь называть славой пелигнов — меня, —
Тех, что свободу свою защищали оружьем честным
В дни, когда Рим трепетал, рати союзной страшась.
Ныне пришлец, увидав обильного влагой Сульмона
Стены, в которых зажат скромный участок земли,
Скажет: «Ежели ты даровал нам такого поэта,
Как ты ни мал, я тебя все же великим зову».
Мальчик чтимый и ты, Аматусия, чтимого матерь,
С поля прошу моего снять золотые значки.
Тирсом суровым своим Лиэй потрясает двурогий,
Мне он коней запустить полем пошире велит.
Кроткий элегии стих! Игривая Муза, прощайте!
После кончины моей труд мой останется жить.