Владимир Британишский — Церковь в Дубровицах: Стих

Восемнадцатый век
возникает, как церковь в Дубровицах:
ни с того ни с сего посреди подмосковных дубрав.
Ты застыл, изумленный.
Теряешься взглядом в подробностях.
Обретаешь крыла и взлетаешь, равнину поправ.

Стены сплошь изукрашены пышно-причудливой
путаницей
то фигур, то цветов и плодов в их сплетенье густом,
а вершина увенчана и не шатром и не луковицей:
золоченой железной короной с железным крестом.

Что за мастер, чьей церковью
здешняя местность украсилась?
Крепостной ли строитель, свободный ли был человек?
Русский, немец ли он, итальянец? Поляк ли, украинец?
Я все книги смотрел, и нигде ничего о нем нет.

Но откуда б он ни был,
а храм его — весь белокаменный,
как Владимир и Суздаль, как храмы и домы в Москве.
Говорят, он семь лет воздвигал его, но не веками ли
здесь резьбой белокаменной зодчие тешились все?

А цветов и плодов не бывает таких в нашей местности:
виноградом и пальмой чарует нас дивная вязь,

виноградом и пальмой —
мечтой древнерусской словесности,
что на севере диком о пальме твердила, томясь.

Вот стоит эта церковь, прельщая нездешнею прелестью,
и глядит свысока на леса и Десну и Пахру.
Вся она — беззаконна. Должна была выглядеть ересью.
Но ее освятили: понравилась, видно, Петру.

А уж вкусу хозяина, князя Бориса Голицына,
угодила весьма. Блажь? Причуда? А может, символ?
Как московский боярин
в костюме мальтийского рыцаря,
как голландский корабль,
что с воронежской верфи сошел.
И Голицын — причудлив. Правитель Казани и Астрахани,
но любитель латыни и польской музыки знаток.
Винопийца, забавник,
но деятель нескольких царствований.
Хлебосол. И мздоимец. Добродушен. Гневлив и жесток.
То он судит-казнит, то ленивеет праздный в домашности.
Лает слуг и приказных. Любезен с австрийским послом.
Вольнодумец, гуляка,
но жизнь свою кончит в монашестве.
Он — Петра воспитал. О Петре еще рано. Потом.

А пока что — Голицын и эта вот церковь в Дубровицах.
Там, где быть Петербургу,— болотистые острова.
Да и здесь, на Москве, еще старое с новым поборется.
Еще ропщут стрельцы. Еще старая вера жива.

Скоро новое летосчисление будет. История
замерла на мгновение на повороте крутом.
Выходя из себя, вырастая в Россию, Московия
ищет выхода к морю. И к миру, который кругом.

Петр встает у руля. Закачает людей, как на палубе.
Новый город воздвигнется. Новый упрочится стиль.
Будут статуи, статуи Зимнего. И в Петропавловке
ангел будет венчать золоченый сверкающий шпиль.

Там. А здесь, под Москвой, не сознавший себя
и не названный,
но мучительно рвущийся быть и предстать во плоти,
так, с избытком таким, век вдруг выразился
восемнадцатый,
что ни разу потом столь препышно не мог расцвести.

С перехлестом (как Петр!). Чересчур. Но в надрывной
чрезмерности —
все, что было, что будет: и разинщина, и раскол,

Петербург и Полтавская битва и подвиг предерзостный
паренька, что с обозом в Москву за наукой ушел.

…Постоим возле церкви-пророчицы,
церкви-предвестницы,
церкви-знаменья: знаменья века, который грядет.

Зодчий выверил точно. Четыре пологие лестницы
чуть замедленным ритмом
готовят стремительный взлет.

Добавить комментарий