Когда распрямлюсь, озирая работу мою,
стараясь руками в земле не запачкать косынку, —
блаженно-беспамятно, слепо-счастливо стою,
как эти растения всюду стоят по суглинку.
О, как же мы с ними роднимся, как близко живем…
с резучими травами часто меняемся кровью.
И там, где собой земляной замещаем объем,
они непременно приникнут потом к изголовью.
В свои именины ходила одна по грибы,
и лес задарил меня так, что я тихо смеялась.
Я вспомнила Толю. Он был как знаменье судьбы.
Я с ним и сугубо приятельски не целовалась.
Ох, вспомнился мне незабвенный дружок мой Толян,
уткнувшийся в шпалу своей полудетской мордахой.
В грязи — да не грязен. Был не уркаган, не буян…
кого-то в сельпо отрядили за белой рубахой.
Жердинский, Жердинский… Прости меня, подлую, за…
за то, что над мертвым тобою мелю, как Емеля.
От долгого рева бумагу не видят глаза.
Я мажу их вытяжкой из уссурийского хмеля.
А было, бывало! мы шли болотами в тайгу,
да всё почему-то подчеркнуто ходко и рьяно,
но он завернул к неизвестному в травах цветку
и с ним познакомил меня, помню жест: “Валерьяна!”
Все Толя. Моторки, саранки, кета, черемша,
кедровые шишки… а такта при бездне уменья!..
На галечной отмели жду у костра не дыша
его, острогою лучащего ночью тайменя.
И помню — в котельной. И помню — пожары тушил
в тайге — вертолетом, в какой-то команде мобильной.
Был мой одноклассник. На срочной во флоте служил.
Лесной человек. А на улице жил Лесопильной.
Пуст Дальний Восток. Фотографий его не брала.
Не встретимся боле — ну разве что по воскресеньи…
теперь понимаю, как сильно Дерсу Узала
всей горестной нежностью помнил Владимир Арсеньев…
Когда распрямлюсь, я не там буду, Толя, где ты,
а там, где ухлопаны лучшие годы и силы.
Увижу лесничества, храмы Можайска, лесные посты
да братские в сильноподзолистых почвах могилы.
Черничные тучи, картошку да жилистых коз,
с неловкой поспешностью мне уступавших тропинки,
и будто все тот же опять паучишка пронес,
как беженец, грядами, марлевый узел на спинке.