1. Зеленая долина
Что ж поделаешь: возраст. Старею. Не стану,
как молодой Мицкевич к Чечоту и Зану,
писать письмо к кому-то с юношеским жаром,
увлекшись майским утром и пейзажным жанром,
живописуя в красках, трепетно, любовно
зеленую долину в окрестностях Ковно.
Горы, средь них — долина: то уже, то шире.
Солнце взошло недавно (он вставал в четыре),
но горы тень бросали; как едешь ущельем,
то те, то эти склоны, вслед за освещеньем,
зеленели на солнце, в глубине ж долины
тень была. А по склонам — деревьев куртины
(как в парке, чьи красоты Трембецкий прославил).
Мицкевич, план за планом, всю массу представил
рябин, черемух белых, ветвями сплетенных,
темно-зеленых елей и белоколонных
берез. Но здесь поэту мир немой наскучил,
и фильм он в этом месте внезапно озвучил,
дал слышать пенье пташек и журчанье речки,
чтоб слушатель и зритель острее и резче
воспринял центр пейзажа — крестьянок-литвинок,
с корзинками долиной идущих на рынок…
Мицкевич той долине верен, как влюбленный:
в «Гражине», в «Валленроде» (прощаясь
с Альдоной,
Конрад там вспоминает о «нашей долине»).
А позже, много позже, в парижской пустыне,—
все долины и горы, все деревья, травы,
реки, ручьи, озера, ельники, дубравы
Литвы и Беларуси уложит художник
в эпически спокойный тринадцатисложник.
Помните, в третьей книге, где граф с Телименой
и тут как тут Тадеуш, следивший за сценой,
но не граф с Телименой, не Тадеуш даже,
главное там — деревья, черемуха та же,
которую Мицкевич украсит и хмелем,
буки и дуб добавив к березам и елям,
боярышник припомнив, калину, малину,
богаче и пышнее создаст он картину.
Но в том наброске быстром, в том письме из Ковно —
он сам, живой и пылкий и скачущий конно!
2. А. М. 1823
Только «А. М.» и год —
на валуне, в долине.
Речка внизу течет,
так и течет поныне.
Разве что вот грязна,
да и неблаговонна,
а ведь была она
чистой во время оно.
Ну, да чего уж там.
Ладно. Скажем спасибо
лиственницам, дубам,
соснам — так и росли бы
дальше, как и растут…
Древопоклонник страстный,
к этим, растущим тут,
рвался он в годы странствий,
с Лемана и с холмов
Рима, от римских пиний,
к этим, что и без слов
поняли бы, к долине
(полной когда-то птиц…
Ну, да чего уж. Ладно.)…
Но не достиг. И Стикс
не переплыть обратно.
Да, но ведь он не весь
умер. Пресуществился.
Камень, лежащий здесь,—
тоже его частица.
3. Прощание с Литвой
Романтик виленский в Гарольдовом плаще
прощался загодя с Литвой зеленохолмой
и якобы всплакнул у друга на плече,
коль верить версии, какую друг запомнил.
«Прощай любимый край!..» — Вот тут он
и всплакнул,
на первом же стихе «Прощанья Чайльд-Гарольда».
Казенный дом его нисколько не согнул,
не испугал его. Но — дальняя дорога…
Быть может, и Сибирь маячила пред ним.
Быть может, Петербург был по-сибирски страшен.
Но хоть бы он и знал, что там — Одесса, Крым,
и этим не был бы отъезд печальный скрашен.
Лишь в ночь последнюю, беспечный, как студент,
он пел и пировал («Гей, насладимся жизнью!..»),
импровизировал под аккомпанемент
флейтиста Фрейенда… Да так и не ложился:
пируем до утра!
Но вот и рассвело.
Звонили к утрене, и город просыпался…
Он ясновидцем был, но разглядеть всего
не мог, а может быть, совсем и не пытался.
Копыта цокали по гулкой мостовой.
Друзья за бричкой шли до самой Погулянки.
И тут уж взор его застлало не слезой,
а Немана волной и синевой Паланги.
Прощай, любимый край! В изгнанье путь лежит.
Равно где изнывать от холода иль зноя.
Прощай, любимый край,— навеки и навзрыд:
как в этом выкрике: «Litwo, ojczyzno moja!..»