Игорь Губерман — Закатные гарики (Часть 4): Стих

Входя на сцену из кулис,
горя огнём актёрской страсти,
смотрю на зал я сверху вниз,
хотя в его я полной власти.
Повсюду, где случалось поселиться ~
а были очень разные места, —
встречал я одинаковые лица,
их явно Бог лепил, когда устал.

Давно уже я понял непреложно
устройство созидательного рвения:
безденежье (когда не безнадёжно) —
могучая пружина вдохновения.

При сильно лихой непогоде
тревожится дух мой еврейский,
в его генетическом коде
ковчег возникает библейский.

Езжу я по свету
чаще, дальше, все мои скитания случайны,
только мне нигде уже,
как раньше,
голову не кружит запах тайны.

Источник ранней смерти
крайне прост:
мы нервы треплем —
ради, чтобы, для —
и скрытые недуги в бурный рост
пускаются, корнями шевеля.

В России всегда
в разговоре сквозит
идея (хвалебно, по делу),
что русский еврей —
не простой паразит,
а нужный хозяйскому телу.

Вся интимная плеяда
испарилась из меня —
нету соли, нету яда,
нету скрытого огня.

Только что вставая с четверенек,
мы уже кусаем удила,
многие готовы ради денег
делать даже добрые дела.

Опыт не улучшил никого;
те, кого улучшил, врут безбожно;
опыт — это знание того,
что уже исправить невозможно.

Про подлинно серьёзные утраты
жалеть имеют право лишь кастраты.

Хоть лопни, ямба от хорея
не в силах был я отличить,
хотя отменно знал еврея,
который брался научить.

Не зря из мужиков сочится стон
и жалобы, что жребий их жесток:
застенчивый досвадебный бутон
в махровый распускается цветок.

Романтик лепит ярлыки,
потом воюет с ярлыками,
а рядом режут балыки
или сидят за шашлыками.

Как метры составляют расстояние,
как весом измеряется капуста,
духовность — это просто состояние,
в котором одиночество не пусто.

Ища свой мир в себе, а не вовне,
чуть менее полощешься в гавне.

Повсюду мысли покупные,
наживы хищные ростки,
и травят газы выхлопные
душ неокрепших лепестки.

Давно про эту знал беду
мой дух молчащий:
весна бывает раз в году,
а осень — чаще.

Не раз наблюдал я,
как быстро девица,
когда уже нету одежды на ней,
от Божьего ока спеша заслониться,
свою наготу прикрывает моей.

Когда от тепла диктатуры
эпоха кишит саранчой,
бумажные стены культуры
горят или пахнут мочой.

Что многое я испытал —
лишь духу опора надёжная,
накопленный мной капитал —
валюта, нигде не платёжная.

Обуглясь от духовного горения,
пылая упоительным огнём,
я утром написал стихотворение,
которое отнёс в помойку днём.

Из рук вон хороши мои дела,
шуршащие мыслительной текучк
судьба меня до ручки довела,
и до сих пор пишу я этой ручкой.

Всё стало фруктовей,
хмельней и колбасней,
но странно растеряны мы:
пустыня свободы —
страшней и опасней
уютного быта тюрьмы.

Сумеет, надеюсь,
однажды планета
понять по российской гульбе,
что тьма —
не простое отсутствие света,
а нечто само по себе.

Мне в уши
отовсюду льётся речь,
но в этой размазне
быстротекущей
о жизни понимание извлечь
возможно из кофейной
только гущи.

Тёк безжалостно и быстро
дней и лет негромкий шорох;
на хера мне Божья искра,
если высыпался порох?

Пьёт соки из наследственных корней
духовная таинственная сфера,
и как бы хорошо ни жил еврей,
томят еврея гены Агасфера.

Дорога к совершенству не легка
и нет у просветления предела;
пойду-ка я приму ещё пивка,
оно уже вполне захолодело.

От каждой потери
и каждой отдачи
наш дух не богаче,
но дышит иначе.

Едва лишь былое копни —
и мёртвые птицы свистят,
и дряхлые мшистые пни
зелёной листвой шелестят.

Литавры и лавры успеха
меня не подружат с мошенником,
и чувство единого цеха
скорей разделю я с отшельником.

Цветы на полянах обильней растут
и сохнут от горя враги,
когда мы играем совместный этюд
в четыре руки и ноги.
Болванам
легче жить с болванками:
прочней семейный узелок,
когда невидимыми планками
означен общий потолок.

История мало-помалу
устала плести свою сказку,
и клонится время к финалу,
и Бог сочиняет развязку.

Очень тяжело — осознавать,
что любому яростному тексту
свойственна способность остывать,
делаясь пустым пятном по месту.

От мира напрочь отвернувшись,
я ночи снов живу не в нём,
а утром радуюсь, проснувшись,
что снова спать залягу днём.

Не слабей наркотической дури
помрачает любовь наши души,
поздней осенью майские бури
вырывают из почвы и рушат.

Источник веры — пустота,
в которой селится тревога;
мы в эти гиблые места
зовём тогда любого бога.

Однажды жить решу я с толком:
я приберу свою нору,
расставлю всё по нужным полкам,
сложу все папки — и умру.

Закладывать по жизни виражи,
испытывая беды и превратности, —
разумно, если видишь миражи
с хотя бы малой каплей вероятности.

У Бога нету малой малости:
нет милосердия и жалости.

Грешил я, не ведая меры,
но Богу я нужен такой:
чужие дурные примеры
всем дарят душевный покой.
С яростью и пылом идиота
силюсь я в потуге холостой
думать, что рождён я для чего-то,
а не по случайности пустой.

Непрестанно, то вслух, то тайком
я твержу к этой жизни припев:
кто садится за стол с дураком,
тот со стула встаёт, поглупев.
На выставках тешится публика
высокой эстетикой разницы,
смакуя, что дырка от бублика —
иная, чем дырка от задницы.

Не скованы если затеи
ни Божьим, ни будничным страхом,
рабы, холуи и лакеи
дерзают с особым размахом.

О людях вслух я не сужу,
ничьих не порчу репутаций
и даже мыслей не держу,
боясь по пьянке проболтаться.

Еврея в русский климат занесло
достаточно давно, и потому
мы местное впитать успели зло
и стали тесно родственны ему.

Глупо думать, что я лицемерю —
в этом нету нужды у паяца,
я кощунствую — значит, я верю,
над ничем невозможно смеяться.

Зачем
толпимся мы у винной бочки?
Затем,
чтоб не пропасть поодиночке.

Россия легко переносит урон
своих и ветвей и корней,
и чёрные списки для белых ворон
всегда пригождаются в ней.

А псы, в те дни кишевшие окрест
(густая слежка, обыск и арест),
запомнились как некто вообще —
безликий, но при шляпе и плаще.

Нет, на бегство я не уповал,
цепи я не рвал, не грыз, не резал,
я чихал на цепи и плевал,
и проела ржавчина железо.

Увы, наш дух мечтами не богат:
на небо покаянно приплестись,
поплакаться, что слаб и виноват,
и вновь на Божьих пастбищах пастись.

В сей жизни полагаю я щитом
готовность утлый разум превозмочь
легко почерпать воду решетом
и в ступе с интересом потолочь.

Забыв про старость и семью,
согретый солнечным лучом,
сажусь я в парке на скамью
и размышляю ни о чём.

А верю я всему покамест:
наступит светлая пора,
детей в семью приносит аист,
вожди желают нам добра.
Сон был такой: небес абориген,
в земном существовании — Сенека
смеялся, что несчастный Диоген
и здесь напрасно ищет человека.

Несчётно разнолика наша россыпь,
делясь ещё притом на племена,
и счастлива любая сучья особь
тому, что кто-то хуже, чем она.

На лицах у супружеской четы,
нажившей и потомство и добро,
являются похожие черты —
удачной совместимости тавро.

Покоем и бездельем дорожа,
стремлюсь, чтоб суета текла не густо,
к тому же голова тогда свежа,
как только что политая капуста.

Дыша безумием экспресса,
наука правит бал земной,
и светится слеза прогресса
из абажура надо мной.

Во всём я вровень жил со всеми,
тая неверие своё,
когда искал иголку в сене,
хотя и знал, что нет её.

Все чувства словно бы воскресли
и душу радуют мою
в часы, когда хмельные песни
пропащим голосом пою.

Как увижу бутыль —
отвожу я глаза,
отзывается стоном душа,
и шалят у замшелой души тормоза,
разум деньги считает, шурша.

Между мной и днём грядущим
в некий вечер ляжет тень,
и, подобно всем живущим,
я не выйду в этот день.

Забавно, что прозрачный сок лозы,
ласкаясь, как доверчивый щенок,
немедленно влияет на язык,
а после добирается до ног.

Ночные не томят меня кошмары —
пожар, землетрясение, обвал,
но изредка я вижу крыс и нары —
чтоб родину, видать, не забывал.

…И блудолицая девица,
со мной стремясь духовно слиться,
меня душила бюстом жарким…
Очнулся я со стоном жалким;
сон побуждал опохмелиться.

Какой сейчас высокой думой
мой гордый разум так захвачен?
О том, что слишком низкой суммой
был жар души вчера оплачен.

От всех житейских бурь и ливней,
болот и осыпи камней —
блаженны те, кто стал наивней,
несчастны все, кто стал умней.

Тщедушное почтение к отчизне
внушило нам умение в той жизни
рассматривать любое удушение
как магию и жертвоприношение.

Не жалко мне,
что жизнь проходит мимо,
догнать её ничуть не порываюсь,
моё существование не мнимо,
покуда в нём я сам не сомневаюсь.

Поставил я себе порог —
не пить с утра и днём,
и я бы выполнил зарок,
но я забыл о нём.

Пускай витийствует припадочно
любой, кто мыслями томим,
а у меня ума достаточно,
чтоб я не пользовался им.

Стал я с возрастом опаслив:
если слышу вдруг о ком,
то бываю тихо счастлив,
что и с этим не знаком.

День вертит
наши толпы в хороводе,
и к личности — то слеп, то нетерпим,
а ночью каждый волен и свободен,
поэтому так разно мы храпим.

О мраке разговор
или лазури,
в какие кружева
любовь ни кутай,
но женщина,
когда её разули,
значительно
податливей обутой.

Готовясь к неизбежным
тяжким карам,
я думаю о мудрости небес:
всё лучшее
Творец даёт нам даром,
а прочее — подсовывает бес.

Когда уже в рассудке
свет потушен,
улёгся вялых мыслей винегрет,
не ведают покоя только души,
готовя сновидения и бред.

А жалко мне, что я не генерал
с душою, как незыблемый гранит,
я столько бы сражений проиграл,
что стал бы легендарно знаменит.

А глубина — такой пустой
порой бывает у мыслителей,
что молча стыд сочит густой
немая глина их обителей.

Пожары диких войн отполыхали,
планету фаршируя мёртвым прахом —
но снова слышу речи, вижу хари
и думаю о правнуках со страхом.

Вся трагедия жизни моей —
что судьбе я соавтор по ней.

Свалился мне на голову кирпич,
я думаю о нём без осуждения:
он, жертвуя собой, хотел постичь
эстетику свободного падения.

У меня есть со многими сходство,
но при этом — нельзя не понять —
несомненно моё первородство,
ибо все его жаждут отнять.

Чтоб не свела тоска тягучая
в её зыбучие пески,
я пью целебное горючее,
травя зародыши тоски.

Не корчу я духом убогого,
но чужд и смирения лживого,
поскольку хочу я немногого,
однако же — недостижимого.

Хоть самому себе, но внятно
уже пора сказать без фальши,
что мне доныне непонятно
всё непонятное мне раньше.

Какого и когда бы ни спросили
оракула о будущем России,
то самый выдающийся оракул
невнятно бормотал и тихо плакал.

Всерьёз меня волнует лишь угроза —
подумаю, мороз бежит по коже, —
что я из-за растущего склероза
начну давать советы молодёжи.

Хотя умом и знанием убоги,
мы падки на крутые обобщения,
похоже, нас калечат педагоги,
квадратные колёса просвещения.

По комнате моей
клубятся тени,
чей дух давно витает беспечально,
и с ними я общаюсь,
а не с теми,
которым современник я случайно.

Ещё по инерции щерясь,
не вытерши злобных слюней,
все те, кто преследовал ересь, —
теперь генералы при ней.

За то я и люблю тебя, бутылка,
что время ненадолго льётся вспять
и разума чадящая коптилка
слегка воспламеняется опять.

Скорби наши часто безобразны,
как у нищих жуликов — их язвы.

Как раз когда находишься в зените —
предельны и азарт и наслаждение, —
фортуна рвёт невидимые нити,
и тихо начинается падение.

Наш мир — за то, что всё в порядке, —
обязан, может быть, молитвам,
но с несомненностью — тетрадке,
где я слова связую ритмом.

Нет, ни холстом, ни звуком клавиш,
ни книжной хрупкой скорлупой
дух не спасёшь и не избавишь
от соучастия с толпой.

От каждого любовного свидания
светлеет атмосфера мироздания.

Хлеща привольно и проворно,
кишащей мерзости полна,
уже доходит нам до горла
эпохи пенная волна.

Повсюду свинство или скотство,
и прохиндей на прохиндее,
и чувство странного сиротства —
тоска по умершей идее.

Сегодня только тёмный истукан,
изваянный из камня-монолита,
отвергнет предлагаемый стакан,
в который благодать уже налита.

Дурная получилась нынче ночь:
не спится, тянет выпить и в дорогу;
а Божий мир улучшить я не прочь,
но как — совсем не знаю, слава Богу.
Души напрасная растрава,
растрата времени и сил —
свободой даренное право
на то, чего ты не просил.

Моя кудрявая известность,
как полоумная девица,
Ушла за дальнюю окрестность
в болоте времени топиться.

Зря бранит меня чинная дура
за слова, что у всех на устах,
обожает любая культура
почесаться в укромных местах.

Всюду юрко снует воровство,
озверевшие воют народы,
и лихое в ночи баловство,
и земля не родит бутерброды.

Я исповедую мораль,
с которой сам на свете жил:
благословенны лгун и враль,
пока чисты мотивы лжи.

В душе — руины, хлам, обломки,
уже готов я в мир иной,
и кучерявые потомки
взаимно вежливы со мной.

Ох, я боюсь людей непьющих,
они — опасные приятели,
они потом в небесных кущах
над нами будут надзиратели.

Я лягу в землю плотью смертной,
уже недвижной и немой,
и тени дев толпой несметной
бесплотный дух облепят мой.

Весь день я думал, а потом
я ближе к ночи понял мудро:
соль нашей жизни просто в том,
что жизнь — не сахарная пудра.

Грядущий век пойдёт научно,
я б не хотел попасть туда:
нас раньше делали поштучно,
а там — начнут расти стада.

Когда фортуна шлёт кормушку
и мы блаженствуем в раю,
то значит — легче взять на мушку
нас в этом именно краю.

Когда-то, в упоении весеннем
я думал — очень ветрен был чердак,
что славно можно жить,
кормясь весельем,
и вышел я в эстрадники, мудак.

Кто алчен был и жил напористей,
кто рвал подмётки на ходу,
промчали век на скором поезде,
а я пока ещё иду.

Духовно зрячими слепили
нас те, кто нас лепили где-то,
но мы умеем быть слепыми,
когда опасно чувство света.

Шумиха наших кривотолков,
мечты, надежды, мифы наши
потехой станут у потомков,
родящих новые параши.

Пивною пенистой тропой
с душевной близостью к дивану
не опускаешься в запой,
а погружаешься в нирвану.

Я всё же очень дикий гусь:
мои устои эфемерны —
душой к дурному я влекусь,
а плотью — тихо жажду скверны.

Не знаю, как по Божьей смете
должна сгореть моя спираль,
но я бы выбрал датой смерти
число тридцатое, февраль.

Раскидывать чернуху на тусовке
идут уже другие, как на танцы,
и девок в разноцветной расфасовке
уводят эти юные засранцы.

Безоблачная старость — это миф,
поскольку наша память —
ширь морская,
и к ночи начинается прилив,
со дна обломки прошлого таская.

Хоть мы браним себя, но всё же
накал у гнева не такой,
чтоб самому себе по роже
заехать собственной рукой.

Куча у меня в моём дому
собрано различного всего,
многое — бесценно, потому
что совсем не стоит ничего.

Будь в этой жизни я трезвее,
имей хоть чуть побольше лоска,
уже давно бы я в музее
пылился статуей из воска.

Не хочется довольствоваться малым,
в молитвенных домах
не трону двери,
небесным обсуждался трибуналом
и был я присуждён им к высшей вере.

Во всех веках течёт похоже
сюжет, в котором текст не нужен
и где в конце одно и то же:
слеза вдовы и холм над мужем.

У врачебных тоскуя дверей,
мы болезни вниманием греем
и стареем гораздо быстрей
от печали, что быстро стареем.

Сев тяжело, недвижно, прочно,
куда-то я смотрю вперёд;
задумчив утром так же точно
мой пёс, когда на травку срёт.

Везде в чаду торгового угара
всяк вертится при деле, им любимом,
былые короли гавна и пара
теперь торгуют воздухом и дымом.

В повадках канувшей империи,
чтоб уважала заграница,
так было много фанаберии,
что в нас она ещё дымится.

Пью водку, виски и вино я,
коньяк в утробу лью худую,
существование иное
я всем врагам рекомендую.

А мужикам понять пора бы,
напрасно рты не разевая,
что мирозданья стержень — бабы,
чья хрупкость — маска боевая.

За то, что некогда гоним был
и тёмным обществом помят,
я не украшу лик мой нимбом,
поскольку сильно был не свят.

Есть бабы из диковинного теста,
не молкнет в них
мучительная нота:
жена и мать, но всё ещё невеста,
и сумрачное сердце
ждёт кого-то.

Столетиями вертится рулетка,
толпа словивших выигрыш несметна,
и только заколдованная клетка,
где счастье и покой, —
она посмертна.

У гибели гуляя на краю,
к себе не пребывали мы
в почтении,
сегодня я листаю жизнь мою,
и волосы шевелятся при чтении.
Да, специально нас не сеяли,
но по любой пройтись округе —
и мы кишмя кишим на севере,
востоке, западе и юге.

Нас увозил фортуны поезд,
когда совсем уже припёрло,
везде сейчас дерьма по пояс,
но мы-то жили, где по горло.

Напомнит о помыслах добрых
в минувшее кинутый взгляд,
и вновь на срастившихся рёбрах
следы переломов болят.

Настырный сон —
хожу в проходе, на нарах курят и галдят,
а я-то знаю: те, кто ходят,
чуть забывают, что сидят.

В пыли замшелых канцелярий,
куда я изредка захаживал,
витают души Божьих тварей,
когда-то здесь усохших заживо.

Страдал я лёгким, но пороком,
живя с ним годы беспечальные:
я очень склонен ненароком
упасть в объятия случайные.

Тоску, печаль, унынье, грусть,
угрюмых мыслей хоровод —
не унимай, Господь, но пусть
они не застят небосвод.

Всегда в удачно свитых гнёздах,
как ни темны слова и лица,
совсем иной житейский воздух,
чем в доме, склонном развалиться.

Когда устал, когда остыл,
и на душе темно и смутно,
любовь не фронт уже, а тыл,
где безопасно и уютно.

В игре, почти лишённой правил,
чтоб не ослабло к ней влечение,
Творец искусно предоставил
нам пыл, азарт и помрачение.

Увы, чистейшей пробы правда,
поддавшись кличу боевому,
как озверевшая кувалда,
подряд молотит по живому.

По всем векам летит булыжник,
и невозможно отстраниться,
а за стеклом — счастливый книжник
над некой мудрою страницей.

Сейчас пойду на именины,
явлю к напиткам интерес,
и с ломтем жареной свинины
я пообщаюсь наотрез.

Что было в силах — всё исполнили,
хоть было жить невыносимо,
а долгий свет несвойствен молнии,
за то, что вспыхнули, спасибо.

Не зря, упоённо сопя и рыча,
так рабской мы тешились пищей:
я музу свободы вчера повстречал —
она была рваной и нищей.

Мне ничуть не нужен
пруд пейзанский,
мне не надо речки и дождя,
я колодец мой раблезианский
рою, от стола не отходя.

Что-то никем я нигде не служу,
что-то с тоской то сижу, то лежу,
что-то с людьми я не вижусь давно,
всюду эпоха, а мне всё равно.

Всё, что в душе носил — изношено,
живу теперь по воле случая,
и ничего не жду хорошего,
хотя упрямо верю в лучшее.

Нетрудно обойти любые сложности,
в себе имея к этому готовность:
мои материальные возможности
мне очень помогли возжечь духовность.

Вполне терпимо бытиё,
когда с толпой — одна дорога,
а чтобы гнуть в судьбе своё,
его должно быть очень много.
Держусь я в стороне
и не устану
посланцев отгонять,
как нудных пчёл,
враждебному и дружескому стану
я стан моей подруги предпочёл.

Навряд ли в Божий план входило,
чтобы незрячих вёл мудила.

Поэтессы в любви прихотливы
и не всем раскрывают объятья,
норовя про плакучие ивы
почитать, вылезая из платья.

Не потому ли я безбожник
и дух укрыт, как дикобраз,
что просто тёмен, как сапожник?
Но он-то верует как раз.

Нытью, что жребий наш плачевен
и в мире мало душ родных,
целебен жирный чад харчевен
и волокнистый дым пивных.

Она грядёт, небес подмога:
всех переловят, как собак,
и ангелы — посланцы Бога
отнимут водку и табак.

Мы эпоху несли на плечах,
и была нам не в тягость обуза,
но, по счастью, увял и зачах
пыл пустого таскания груза.

Кто без страха
с реальностью дружит,
тот о ней достовернее судит:
раньше было значительно хуже,
но значительно лучше, чем будет.

Томит бессонница. Уснуть бы
и до утра не просыпаться;
а мирового духа судьбы —
мне вовсе по хую, признаться.

Порою мне ужасно жалко,
что льётся мимо звон монет;
есть ум, энергия, смекалка,
но между ними связи нет.

На кривой не объедешь кобыле
некий дух, что везде неспроста:
есть поэзия — музы там были,
но интимные мыли места.

После юных творческих метаний
денежным тузом бедняга стал;
призраки несбывшихся мечтаний
часто воплощаются в металл.

Ясен дух мой,
и радость чиста,
снова жить я хочу и готов,
если текст мой
выходит в места,
где чужих я не вижу следов.

Книжек ветхих
любезно мне чтение,
шёл по жизни
путём я проторенным,
даже девкам весь век
предпочтение
отдавал я уже откупоренным.

Творцы различаются
в мире растленном
не только душевным накалом,
но службой убийцам,
но службой гиенам,
а те, кто помельче, — шакалам.

К любому подлому подвоху
идя с раскрытыми глазами,
Россия в новую эпоху
вошла со старыми козлами.

Меня оттуда съехать попросили,
но я — сосуд российского сознания
и часто вспоминаю о России,
намазывая маслом хлеб изгнания.

Люблю я этот мир порочный,
хотя вполне готов к тому,
что некто в некий час урочный
погасит свет и включит тьму.

Всё, что хочешь, отыщется тут —
вонь помоев и запахи вечности,
на обочинах жизни растут
голубые фиалки беспечности.

Ни с кем не успевая поделиться,
я часто оборачиваюсь вслед:
любовь на окружающие лица
бросает мимоходом лёгкий свет.

Можно очень дикими согреться
мыслями, короткими, как искра:
если так разрывно колет сердце —
значит, я умру легко и быстро.

Я не был ни настырен, ни назойлив,
я свято блюл достоинство и честь:
глаза и уши зала намозолив,
я тихо плёлся выпить и поесть.

Не ждёшь,
а из-за кромки горизонта —
играющей судьбы заначка свежая —
тебе навстречу нимфа, амазонка,
наяда или просто блядь проезжая.

Я не люблю азарт гадания,
потом печаль, что ждал вотще,
грядёт лишь то без опоздания,
о чём не думал вообще.

Всё грязное, больное и гнилое,
что в рабстве родилось от унижения
сегодня распустилось в удалое
гуляние российского брожения.

Я безрадостный слышу мотив,
у меня обольщения нет,
ибо серость, сольясь в коллектив,
обретает коричневый цвет.

Из беды, из несчастья, из горя
выходя (тьфу-тьфу-тьфу)
невредим,
обретаешь повадку изгоя,
а чуть позже — становишься им.

Ползёт мой текст
весьма порой со скрипом,
корявый
от избытка низкой прозы;
Бог даст,
я напишу уже постскриптум:
жалею,
что сбылись мои прогнозы.

Небо медлит,
если даже благосклонно,
и не надо ждать от засухи дождя,
справедливость
торжествует неуклонно,
просто пару поколений погодя.

Всегда одним и тем же знаменит:
плетя с евреем рядом жизни кружево,
еврея не любил антисемит
сильнее,
чем еврей того заслуживал.

Да, уже мы скоро все там
соберёмся, милый мой,
интересно только — светом
или гнилостью и тьмой?

Грустно щиплет всё живое
личную струну,
даже ночью каждый воет
на свою луну.

Душа, устремляясь в гастроль
к родившейся плоти намеченной,
порой попадает на роль,
где стать суждено искалеченной.

Прикинутого фраера типаж
повсюду украшает наш пейзаж,
он даже если только в неглиже,
то яйца у него — от Фаберже.

Дешёвыми дымили папиросами,
Вольтерами себя не объявляли,
но в женщине с культурными запросами
немедля и легко их утоляли.

Среди всемирного банкротства
любых высоких слов и фраз
родство душевного сиротства
любовью связывает нас.

Коварство, вероломство и корысть
игру свою ловчат настолько точно,
что глотку нынче могут перегрызть
без боли, анонимно и заочно.

Разум по ночам —
в коротком отпуске,
именно отсюда наши отпрыски,
и текут потоки малолеток —
следствие непринятых таблеток.

Попавши в сочетание случайное,
слова имеют свойство обрести
внезапное согласное звучание
у смысла в собирающей горсти.

Во мне видна уже до дна
ума канистра;
не бойся старости, она
проходит быстро.

Когда к какой-нибудь давалке
я устремляю взор непраздный,
эфир, ласкающий фиалки,
в тот миг меня грубей гораздо.

Ни в чём и никому не подражатель,
не сын и не питомец горных высей,
по духу я скорее содержатель
притона беглых слов
и блудных мыслей.

Сноровка ослабла,
похвастаться нечем,
я выпить могу
очень мало за вечер,
и тяжко настолько
в душе с бодуна,
как будто я на хуй
послал колдуна.

Блаженны те, кто не галдя,
но собственным трудом
из ветра, света и дождя
себе возводят дом.

Ткань жизни сожжена почти дотла,
в душе и на гортани —
привкус терпкий,
уже меня великие дела
не ждут,
а если ждут, пускай потерпят.

У мудрых дев — поплоше лица
и вся фигуристость — не броская,
а крутозадая девица
зато умом обычно плоская.

Кичлив и шумен, мир огромный
на страшный сон порой похож,
я рад, что в угол мой укромный
он даже запахом не вхож.

С подонством, пакостью и хамством
по пьесе видясь в каждом акте,
я всё же с дьявольским упрямством
храню свой ангельский характер.

День за день устаёт и, вечерея,
он сумеркам приносит теплоту
печально умудрённого еврея,
готового к уходу в темноту.

Загадка, заключённая в секрете,
жужжит во мне, как дикая пчела:
зачем-то лишь у нас на белом свете
сегодня наступает со вчера.

Я с утра томлюсь в неясной панике,
маясь от тоски и беспокойства —
словно засорилось что-то в кранике,
капающем сок самодовольства.

Приличий зоркие блюстители,
цензуры нравов почитатели —
мои первейшие хулители,
мои заядлые читатели.

Вокруг супружеской кровати —
не зря мы брак боготворим —
витает Божьей благодати
вполне достаточно троим.

Я всю жизнь сомневаюсь во всём,
даже в собственном
тёмном сомнении,
размышляя о том и о сём,
сам с собой расхожусь
я во мнении.

Кто пил один и втихомолку,
тот век земной прожил без толку.

Бесплотные мы будем силуэты,
но грех нас обделять необходимым,
и тень моя от тени сигареты
сумеет затянуться горьким дымом.

Вкусил я достаточно света,
чтоб кануть в навечную тьму,
я в Бога не верю, и это
прекрасно известно Ему.

Не чересчур себя ценя,
почти легко стареть,
мир обходился без меня
и обойдётся впредь.

Легковейная мыслей игра
кровь и смерти родит регулярно,
все хотят в этой жизни добра,
но его понимают полярно.

У памяти в углах — целебный мрак,
упрятаны туда с умом и вкусом
те случаи, когда я был дурак,
то время, когда был я жалким трусом.

Наследье рабских лет
весьма типично:
сноровка в разбегании по норам,
отвычка рисковать, решая лично
и навык петь согласным подлым хором.

Так тяжко, словно у небес
я нахожусь уже в ответе,
а за душой — сожжённый лес
или уморенные дети.

В какую ни кидало круговерть,
а чуял я и разумом и носом:
серьёзна в этой жизни только смерть
хотя пока и это под вопросом.

И спросит Бог: никем не ставший,
зачем ты жил? Что смех твой значит?
Я утешал рабов уставших —
отвечу я. И Бог заплачет.

Наплывы закатного света
текут на любимые лица,
уже наша песенка спета,
и только мелодия длится.

Добавить комментарий