Игорь Губерман — Закатные гарики (Часть 3): Стих

Благословенна будь, держава,
что век жила с собой в борьбе,
саму себя в дерьме держала,
поя хвалу сама себе.

Конечно, всюду ложь и фальшь,
тоска, абсурд и бред,
но к водке рубят сельдь на фарш,
а к мясу — винегрет.

Весь Божий мир, пока живой, —
арена бойни мировой,
поскольку что кому-то прибыльно,
другому — тягостно и гибельно.

Я слышу завывания кретина,
я вижу, как гуляет сволота,
однако и душа невозмутима,
и к жизни не скудеет теплота.

Разуверясь в иллюзии нежной,
мы при первой малейшей
возможности
обзаводимся новой надеждой,
столь же явной в её безнадёжности.

Спать не зря охоч я очень,
сонный бред люблю я с юности,
разум наш под сенью ночи
отдыхает от разумности.

Всякий нёс ко мне боль и занозы,
кто судьбе проигрался в рулетку,
и весьма крокодиловы слезы
о мою осушались жилетку.

Мой деловой, рациональный,
с ухваткой, вскормленной веками,
активный ген национальный
остался в папе или в маме.

Гуляка, пройдоха, мошенник,
для адского пекла годясь, —
подвижник, аскет и отшельник,
в иную эпоху родясь.

Замшелым душам стариков
созвучны внешне их старушки:
у всех по жизни гавнюков
их жёны — злобные гнилушки.

От коллективных устремлений,
где гул восторгов, гам и шум,
я уклоняюсь из-за лени,
что часто выглядит как ум.

Клокочет неистовый зал,
и красные флаги алеют…
Мне доктор однажды сказал:
глисты перед гибелью злеют.

Пока присесть могу к столу,
ценю я каждое мгновение,
и там, где я пишу хулу,
внутри звучит благословение.

Время тянется уныло,
но меняться не устало:
раньше всё мерзее было,
а теперь — мерзее стало.

Проходят эпохи душения,
но сколько и как ни трави,
а творческий пыл разрушения
играет в российской крови.

Был я молод и где-то служил,
а любовью — и бредил, и жил;
даже глядя на гладь небосклона,
я усматривал девичьи лона.

Кто книжно, а кто по наитию,
но с чувством неясного страха
однажды приходишь к открытию
сообщества духа и паха.

Я остро ощущаю временами
(проверить я пока ещё не мог),
что в жизни всё случившееся с нами
всего лишь только опыт и пролог.

Уходит чёрный век великий,
и станет нем его гранит,
и лишь язык, живой и дикий,
кошмар и славу сохранит.

Идеей тонкой и заветной
богат мой разум проницательный:
страсть не бывает безответной —
ответ бывает отрицательный.

Вокруг хотя полно материальности,
но знают нынче все, кто не дурак:
действительность
загадочней реальности,
а что на самом деле — полный мрак.

Бурлит российский передел,
кипят азарт и спесь,
а кто сажал и кто сидел —
уже неважно здесь.

Сбываются — глазу не веришь —
мечты древнеримских трудящихся:
хотевшие хлеба и зрелищ
едят у экранов светящихся.

Мы уже судьбу не просим
об удаче скоротечной,
осенила душу осень
духом праздности беспечной.

Вой ветра, сеющий тревогу,
напоминает лишь о том,
что я покуда, слава Богу,
ни духом слаб, ни животом.

Предай меня, Боже, остуде,
от пыла вещать охрани,
достаточно мудрые люди
уже наболтали херни.

Не числю я склероз мой ранний
досадной жизненной превратностью;
моя башка без лишних знаний
полна туманом и приятностью.

Не травлю дисгармонией мрачной
я симфонию льющихся дней;
где семья получилась удачной,
там жена дирижирует ей.

Когда близка пора маразма,
как говорил мудрец Эразм,
любое бегство от соблазна
есть больший грех,
чем сам соблазн.

Плачет баба потому,
что увяло тело,
а давала не тому,
под кого хотела.

Художнику дано благословлять —
не более того, хоть и не менее,
а если не художник он, а блядь,
то блядство и его благословение.

С разным повстречался я искусством
в годы любованья мирозданием,
лучшее на свете этом грустном
создано тоской и состраданием.

В одном история не врёт
и правы древние пророки:
великим делают народ
его глубинные пороки.

Ты к небу воздеваешь пылко руки,
я в жестах этих вижу лицемерие,
за веру ты принять согласен муки,
а я принять готов их — за неверие.

Господь не будет нас карать,
гораздо хуже наш удел:
на небе станут нагло жрать
нас те, кто нас по жизни ел.

Бог печально тренькает на лире
в горести недавнего прозрения:
самая большая скверна в мире —
подлые разумные творения.

Я храню душевное спокойствие,
ибо всё, что больно,
то нормально,
а любое наше удовольствие —
либо вредно, либо аморально.

Жила-была на свете дева,
и было дел у ней немало:
что на себя она надела,
потом везде она снимала.

Тайным действием систем,
скрытых под сознанием,
жопа связана со всем
Божьим мирозданием.

Схожусь я медленно, с опаской,
по горло полон горьким опытом,
но вдруг дохнёт на душу лаской,
и снова всё пропало пропадом.

Когда мне почта утром рано
приносит вирши графомана,
бываю рад я, как раввины —
от ветра с запахом свинины.

Вульгарен, груб и необуздан,
я в рай никак не попаду,
зато легко я буду узнан
во дни амнистии в аду.

Людей давно уже делю —
по слову, тону, жесту, взгляду —
на тех, кому я сам налью,
и тех, с кем рядом пить не сяду.

У внуков с их иными вкусами
я не останусь без призора:
меня отыщут в куче мусора
и переложат в кучу сора.

Я живу в тишине и покое,
стал отшельник, монах и бирюк,
но на улицах вижу такое,
что душа моя рвётся из брюк.

Первые на свете совратители,
понял я, по памяти скользя,
были с несомненностью родители:
я узнал от них, чего нельзя.

Покуда наши чувства не остыли,
я чувствую живое обожание
к тому, что содержимое бутыли
меняет наших мыслей содержание.

Ум — помеха для нежной души,
он её и сильней, и умней,
но душа если выпить решит,
ум немедля потворствует ей.

Я от века отжил только треть,
когда понял: бояться — опасно,
страху надо в глаза посмотреть,
и становится просто и ясно.

В натурах подлинно способных
играет тонкий и живой
талант упрямо, как подсолнух,
вертеть за солнцем головой.

Мир совершенствуется так —
не по годам, а по неделям, —
что мелкотравчатый бардак
большим становится борделем.

Хотя под раскаты витийства
убийц человечество судит,
но жить на земле без убийства —
не может, не хочет, не будет.

Естественно и точно по годам
стал ветошью
мой рыцарский доспех,
поскольку у весьма прекрасных дам
терпел он сокрушительный успех.

Я подбил бы насильнику глаз,
а уж нос я расквасил бы точно,
очень жалко, что трахают нас
анонимно, безлико, заочно.

В чистом разуме скрыта отрава,
целой жизни мешая тайком:
мысля трезво, реально и здраво,
ты немедля слывёшь мудаком.

Поскольку есть мужчины и юнцы,
просящие готовые ответы,
постольку возникают мудрецы,
родящие полезные советы.

Свобода неотрывна от сомнения
и кажется обманом неискусным,
дух горечи
и дух недоумения
витают над её рассветом тусклым.

Идея моя не научна,
но мне помогала всегда:
прекрасное — всё, что не скучно,
и даже крутая беда.

То ясно чувствуешь душой,
то говорит об этом тело:
век был достаточно большой,
и всё слегка осточертело.

В лени всякого есть понемногу,
а в решимости жить поперёк —
и бросание вызова Богу,
что когда-то на труд нас обрёк.

Чуя в человечестве опасность,
думая о судьбах мироздания,
в истину вложил Господь напрасность
поисков её и опознания.

Посреди миропорядка
есть везде, где я живу,
и моя пустая грядка,
я сажаю трын-траву.

Так же будут кишеть муравьи,
а планеты — нестись по орбитам;
размышленья о смерти мои —
только мысли о всём недопитом.

Борьба — не душевный каприз,
не прихоть пустого влечения:
плывут по течению — вниз,
а вверх — это против течения.

Конечно, я придурком был тогда,
поскольку был упрям я и строптив,
а умный в те кромешные года
носил на языке презерватив.

На всё подряд со страстью нежной,
как воробьи к любому крошеву,
слетались мы, томясь надеждой
прильнуть к чему-нибудь хорошему.

В беде, где всё пошло насмарку,
вразлом и наперекосяк,
велик душой, кто рад подарку,
что жив, на воле и босяк.

Готовлюсь к уходу туда,
где быть надлежит человеку,
и время плеснёт, как вода
над камешком, канувшим в реку.

Я не люблю живые тени,
меня страшит их дух высокий,
дружу я близко только с теми,
кого поят земные соки.

Я музу часто вижу здесь
во время умственного пира,
она собой являет смесь
из нимфы, бляди и вампира.

Осадком памяти сухим
Уже на склоне и пределе
мы видим прошлое таким,
каким его прожить хотели.

Разгул наук сейчас таков,
что зуд учёного азарта
вот-вот наладит мужиков
рожать детей Восьмого марта.

Конечно, слезы, боль и грех
всё время видеть тяжело Ему,
но Бог нас любит равно всех
и просто каждого по-своему.

Лишь на смертном одре
я посмею сказать,
что печально
во всём этом деле:
если б наши старухи
любили вязать,
мы бы дольше
в пивных посидели.

Что нёс я ахинею, но не бред,
поймут, когда уже я замолчу,
и жалко мне порой, что Бога нет,
я столько рассказать Ему хочу!

Любые наши умозрения
венчает вывод горемычный,
что здесь нас точит
червь сомнения,
а после смерти —
червь обычный.

Величественна и проста
в делах житейских роль Господня:
не кто, как Он, отверз уста
у тех, кто выпить звал сегодня.

Старение — тяжкое бедствие,
к закату умнеют мужчины,
но пакостно мне это следствие
от пакостной этой причины.

Меня пересолив и переперчив,
Господь уравновесил это так,
что стал я неразборчиво доверчив
и каждого жалею, как мудак.

Я изо всех душевных сил
ценю творения культуры,
хотя по пьянке оросил
немало уличной скульптуры.

Я дивлюсь устройству мира:
ведь ни разу воробей,
хоть и наглый, и проныра,
а не трахал голубей.

Я времени себе не выбирал,
оно других не лучше и не хуже,
но те, кто мог бы вырасти в коралл,
комками пролежали в мелкой луже.

Я думаю — украдкой и тайком,
насколько легче жить на склоне лет
и спать как хорошо со стариком:
и вроде бы он есть, и вроде нет.

Забыть об одиночестве попытка,
любовь разнообразием богата:
у молодости — радости избытка,
у старости — роскошество заката.

За глину, что вместе месили,
за долю в убогом куске
подвержен еврей из России
тяжёлой славянской тоске.

Хоть живу я благоденно и чинно,
а в затмениях души знаю толк;
настоящая тоска — беспричинна,
от неё так на луну воет волк.

Мы стали снисходительно терпеть
излишества чужого поведения;
нет сил уже ни злиться, ни кипеть,
и наша доброта — от оскудения.

Когда я сам себе перечу,
двоюсь настолько, что пугаюсь:
я то бегу себе навстречу,
то разминусь и разбегаюсь.

Я недвижен в уюте домашнем,
как бы время ни мчалось в окне;
я сегодня остался вчерашним,
это завтра оценят во мне.

Угрюмо замыкаюсь я, когда
напившаяся нелюдь и ублюдки
мне дружбу предлагают навсегда
и души облегчают, как желудки.

Время дикое, странное, смутное,
над Россией — ни ночь, ни заря,
то ли что-то родит она путное,
то ли снова найдёт упыря.

Невольно ум зайдёт за разум,
такого мир не видел сроду:
огромный лагерь весь и сразу
внезапно вышел на свободу.

Давно уже в себя я погружён,
и в этой благодатной пустоте
я слишком сам собою окружён,
чтоб думать о толкучей суете.

С восторгом я житейский ем кулич,
но вдосталь мне мешает насладиться
висящая над нами, словно бич,
паскудная обязанность трудиться.

Зевая от позывов омерзения,
читаю чьи-то творческие корчи,
где всюду по извивам умозрения
витает аромат неясной порчи.

Мы зорче и мягче, старея
в осенних любовных объятьях,
глаза наши видят острее,
когда нам пора закрывать их.

Сегодня — время скепсиса. Потом
(неверие не в силах долго длиться)
появится какой-нибудь фантом
и снова озарит умы и лица,

Куражится в мозгу моём вино
в извилинах обоих полушарий;
здоровье для того нам и дано,
чтоб мы его со вкусом разрушали.

В его лице — такая скверна,
глаз отвести я не могу
и думаю: Кощей, наверно,
тайком любил Бабу-Ягу.

Могу всегда сказать я честно,
что безусловный патриот:
я всюду думаю про место,
откуда вышел мой народ.

Благоволение небес
нам если светит на пути,
то совращает нас не бес,
а чистый ангел во плоти.

От нежных песен дев кудлатых
во мне бурлит, как тонкий яд,
мечта пернатых и женатых —
лететь, куда глаза глядят.

Не те, кого не замечаем,
а те, с кем соли съели пуд
и в ком давно души не чаем,
нас неожиданно ебут.

Люблю вечернее томление,
сижу, застыв, как истукан,
а вялых мыслей шевеление
родит бутылку и стакан.

Всегда сулит улов и фарт
надежда — врунья и беглянка,
а дальше губит нас азарт
или случайная подлянка.

Что стал я ветхий старичок,
меня не гложет грусть,
хотя снаружи я сморчок,
внутри — солёный груздь.

Душа полна пренебрежения
к боязни сгинуть и пропасть,
напрасны все остережения,
когда уму диктует страсть.

Не ведает ни берега, ни дна
слияние судьбы и линий личных,
наружная живётся жизнь одна,
а внутренние — несколько различных.

Мы когда судьбе своей перечим,
то из пустоты издалека
дружески ложится нам на плечи
лёгкая незримая рука.

Чтобы избегнуть липких нитей
хлопот и тягот вероятных,
я сторонюсь любых событий,
душе и разуму невнятных.

Конечно, это горестно и грустно,
однако это факты говорят:
евреи правят миром так искусно,
что сами себе пакости творят.

Характер мира — символический,
но как мы смыслы ни толкуй,
а символ истинно фаллический
и безусловный — только хуй.

Бог учёл в живой природе
даже духа дуновение:
если деньги на исходе,
то приходит вдохновение.

Земное бытиё моё густое —
не лишнее в цепи людской звено,
я сеял бесполезное, пустое,
никчёмное, но всё-таки зерно.

Сижу я с гостями и тихо зверею,
лицо — карнавал восхищения:
за что пожилому больному еврею
такое богатство общения?

Есть между сном и пробуждением
души и разума игра,
где ощущаешь с наслаждением,
что гаснуть вовсе не пора.

Век ушёл. В огне его и блуде
яркая особенность была:
всюду вышли маленькие люди
на большие мокрые дела.

Я друг зелёных насаждений
с тех лет, когда был полон сил
и много дивных услаждений
в тени их зарослей вкусил.

Уже давно стихов моих
течёт расплавленный металл,
не сможет мир забыть о них,
поскольку мир их не читал.

Не зря читал я книги,
дух мой рос,
даёт сейчас мой разум безразмерный —
на самый заковыристый вопрос —
ответ молниеносный и неверный.

Я с незапамятной поры
душой усвоил весть благую,
что смерть не выход из игры,
а переход в игру другую.

Давно уже явилось невзначай
ко мне одно высокое наитие:
чем гуще мы завариваем чай,
тем лучшее выходит чаепитие.

Еврейский дух — слегка юродивый,
и зря еврей умом гордится,
повсюду слепо числя родиной
чужую землю, где родится.

Как долго гнил ты,
бедный фрукт,
и внешне тухлый, и с изнанки,
ты не мерзавец, ты — продукт
российской чёрной лихоманки.

Выбрав одинокую свободу,
к людям я с общеньем не вяжусь,
ибо я примкну ещё к народу
и в земле с ним рядом належусь.

Совершенно обычных детей
мы с женой, слава Богу, родители;
пролагателей новых путей
пусть рожают и терпят любители.

Хотя стихи — не то, что проза,
в них дух единого призвания,
и зря у кала и навоза
такие разные названия.

В обед я рюмку водки
пью под суп,
и к ночи — до бровей уже налит,
а те, кто на меня имеет зуб,
гадают, почему он так болит.

Все помыслы, мечты и упования
становятся живей от выпивания.

Дух надежды людям так угоден,
что на свете нету постояннее
мифа, что по смерти мы уходим
в некое иное состояние.

На некоторой стадии подпития
всё видится ясней, и потому
становятся понятными события,
загадочные трезвому уму.

Густеет, оседая, мыслей соль,
покуда мы свой камень
в гору катим:
бесплатна в этой жизни —
только боль,
за радости мы позже круто платим.

Обманываться — глупо и не надо,
ведь истинный пастух от нас сокрыт,
а рвутся все козлы возглавить стадо —
чтоб есть из лакированных корыт.

Финал кино: стоит кольцом
десяток близких над мужчиной,
а я меж них лежу с лицом,
чуть опечаленным кончиной.

Жизнь моя ушла на ловлю слова,
службу совратительному змею;
бросил бы я это, но другого
делать ничего я не умею.

Сотрись, не подводи меня, гримаса,
пора уже привыкнуть,
что ровесники,
которые ни рыба и ни мясо,
известны как орлы и буревестники.

Моя шальная голова
не переносит воздержания
и любит низкие слова
за высоту их содержания.

Я злюсь, когда с собой я ссорюсь,
переча собственной натуре,
а злит меня зануда-совесть,
никак не спится этой дуре.

Политики весьма, конечно, разны
и разные блины они пекут,
но пахнут одинаково миазмы,
которые из кухонь их текут.

Уже для этой жизни староват
я стал, хотя умишко —
в полной целости;
всё время перед кем-то виноват
оказываюсь я по мягкотелости.

В российской оперетте
исторической
теперь уже боюсь я не солистов,
а слипшихся слюной
патриотической
хористов и проснувшихся статистов.

Возможно, мыслю я убого,
но я уверен, как и прежде:
плоть обнажённая — намного
духовней, нежели в одежде.

Девицы с мечтами бредовыми,
которым в замужестве пресно,
душевно становятся вдовами
гораздо скорей, чем телесно.

Печально мне, что нет лечения
от угасания влечения.
Конечно, Ты меня, Господь,
простишь за то, что не молился, а читал,
к тому же свято чтил я
Твой престиж:
в субботу — алкоголь предпочитал.

Весь век меня то Бог, то дьявол
толкали в новую игру,
на нарах я баланду хавал,
а на банкетах ел икру.
Я написать хочу об этом,
но стал я путаться с годами:
не то я крыл туза валетом,
не то совал десятку даме.

Плывут неясной чередой
туманы дня, туманы ночи…
Когда-то был я молодой,
за что-то баб любил я очень.

Где б теперь ни жили,
с нами навсегда
многовековая русская беда.

Век мой суетен, шумен, жесток,
и храню в нём безмолвие я;
чтоб реветь — я не горный поток,
чтоб журчать — я ничья не струя.

Подумав, я бываю поражён,
какие фраера мы и пижоны:
ведь как бы мы любили наших жён,
когда б они чужие были жёны!

Везде, где пьют из общей чаши,
где песни звук и звон бокалов,
на всяком пире жизни нашей
вокруг полным-полно шакалов.

Да, мечта не могла
быть не мутная,
но не думалось даже украдкой,
что свобода — шалава беспутная
с уголовно кручёной повадкой.

Скудеет жизни вещество,
и явно стоит описания,
как возрастает мастерство
по мере телоугасания.

Господь безжалостно свиреп,
но стихотворцам, если нищи,
даёт перо, вино и хлеб,
а ближе к ночи — девок ищет.

Ещё едва-едва вошёл в кураж,
пора уже отсюда убывать,
а чувство — что несу большой багаж,
который не успел распаковать.

Очень я игривый был щенок,
но, дожив до старческих седин,
менее всего я одинок
именно в часы, когда один.

Везде, где нет запоров у дверей,
и каждый для любого — брат и друг
еврей готов забыть, что он еврей,
однако это помнят все вокруг.

Всецело доверясь остатку
духовной моей вермишели,
не раз попадал я в десятку
невинной соседней мишени.

Я не пророк, не жрец, не воин,
однако есть во мне харизма,
и за беспечность я достоин
апостольства от похуизма.

Купаю уши
в мифах и парашах,
никак и никому не возражая;
ещё среди живых немало наших,
но музыка вокруг — уже чужая.

Как только жить нам надоест,
и Бог не против,
Он ускоряет нам разъезд
души и плоти.

Любой, повсюду и всегда
чтоб не распался коллектив,
на вольный дух нужна узда,
на вольный ум — презерватив.

Я мир осязал без перчаток
при свете, во тьме и на дне,
и крыльев моих отпечаток
не раз я оставил в гавне.

У жизни множество утех
есть за любыми поворотами,
и не прощает Бог лишь тех,
кто пренебрёг Его щедротами.

Старик не просто жить устал,
но более того:
ему воздвигли пьедестал —
он ёбнулся с него.

Заметил я порок врождённый
У многих творческих людей:
кипит их разум повреждённый
от явно свихнутых идей.

Всего на свете мне таинственней,
что наши вывихи ума
порой бывают ближе к истине,
чем эта истина сама.

Прогнозы тем лишь интересны,
что вместо них текут сюрпризы,
ведь даже Богу не известны
Его грядущие капризы.

Я принёс из синагоги
вечной мудрости слова:
если на ночь вымыть ноги,
утром чище голова.

Сопровождает запах пиршества
мои по жизни прегрешения,
я слабый тип: люблю излишества
намного больше, чем лишения.

Ешьте много, ешьте мало,
но являйте гуманизм
и не суйте что попало
в безответный организм.

Нахожусь я в немом изумлении,
осознав, как убого живу,
ибо только в одном направлении
я по жизни всё время плыву.

Бог часто ищет утешения,
вращая глобус мироздания
и в душах пафос разрушения
сменяя бредом созидания.

Я знавал не одно приключение,
но они мне не дали того,
что несло и несёт заключение
в одиночке себя самого.

Нет, я пока не знаю — чей,
но принимаю как подарок,
что между пламенных свечей
ещё чадит и мой огарок.

Давно уж качусь я со склона,
а глажу — наивней мальчишки —
тугое и нежное лоно
любой подвернувшейся книжки.

Писал, играл, кутил,
моя и жизни связь
калилась на огне
и мочена в вине,
но вдруг я ощутил,
угрюмо удивясь,
что колокол во мне
звонит уже по мне.

По-прежнему живя легко и праздно,
я начал ощущать острей гораздо,
что время, приближаясь к вечной ночи,
становится прозрачней и короче.

Время — лучший лекарь,
это верно,
время при любой беде поможет,
только исцеляет очень скверно:
мы чуть позже
гибнем от него же.

На время и Бога в обиде
я думаю часто под вечер,
что те, кого хочется видеть,
не здесь уже ждут нашей встречи.

Всё то же и за тридевять земель:
кишение по мелочной заботе,
хмельные пересуды пустомель,
блудливое почтение к работе.

У Бога (как мы ни зови
бесплотный образ без одежды)
есть вера в нас, но нет любви,
а потому и нет надежды.
Успеха и славы венок
тяжёлой печалью прострочен:
и раньше ты был одинок,
теперь ты ещё одиноче.

Развил я важное умение,
судьбе сулящее удачу:
я о себе имею мнение,
но от себя его я прячу.

Покоем обманчиво вея,
предательски время течёт,
привычка нас держит сильнее,
чем держат любовь и расчёт.

Ветрами времени хранимо,
вплетаясь в каждое дыхание,
течёт по воздуху незримо
моей души благоухание.

Весьма, конечно, старость ощутима,
но ценным я рецептом обеспечен:
изношенной душе необходима
поливка алкоголем каждый вечер.

Былое — мелкие цветочки
на фоне будущей поры,
куда мы все в огромной бочке
бесшумно катимся с горы.

Кипят амбиции, апломбы,
пекутся пакты и процессы,
и тихо-тихо всюду бомбы
лежат, как спящие принцессы.

В соседстве с лихим окаянством
отрадно остаться изгоем,
то сном наслаждаясь, то пьянством,
то книжным беспутным запоем.

Как зоопарковый медведь,
растленный негою дремотной,
уже не в силах я взреветь
с отвагой ярости животной.

Пока течёт и длится срок,
меняя краски увядания,
мой незначительный мирок
мне интересней мироздания.

Печалью душу веселя,
в журналах той эпохи нищей
люблю хлебнуть я киселя,
который был высокой пищей.

Не знаю, что в небесных высях
и что в заоблачных полях, а тут —
запутался я в мыслях,
как раньше путался в соплях.

Раскрылись выходы и входы,
но волю выдали снаружи,
и равнодушие свободы
нам тяжелее лютой стужи.

Добавить комментарий