Кони, золотисто-рыжие, одномастные кони,
Никогда я не думал, что столько на свете коней!
Племя мирных коров, кочевая бычья держава
Шириною в сутки езды, длиною в сутки езды.
Овцы, курдючные, жирные овцы, овцы-цигейки,
Множество с глазами разумного горя глупых овец.
Впрямь они глупые! Услышат в нашей бричке шуршанье,
Думают — это ведро, думают — это вода,
Окровавленными мордочками тычутся в бричку.
Ярость робких животных — это ужасней всего.
Пятый день мы бежим от врага безводною степью
Мимо жалобных ржаний умирающих жеребят,
Мимо еще неумелых блеяний ягнят-сироток,
Мимо давно недоенных, мимо безумных коров.
Иногда с арбы сердобольная спрыгнет казачка,
Воспаленное вымя тронет шершавой рукой,
И молоко прольется на соленую серую глину,
Долго не впитываясь…
Пересохли губы мои, немытое тело ноет.
Правда, враг позади. Но, может быть, враг впереди?
Я потерял свою часть. Но что за беда? Я счастлив
Этим единственным счастьем, возможным на нашей земле —
Волей, ленивой волей, разумением равнодушным
И беспредельным отчаяньем…
Никогда я не знал, что может, как море, шуметь ковыль,
Никогда я не знал, что на небе, как на буддийской иконе,
Солнечный круги лунный круг одновременно горят.
Никогда я не знал, что прекрасно быть себялюбцем:
Брата, сестру, и жену, и детей, и мать позабыть.
Никогда я не знал, что прекрасно могущество степи:
Только одна белена, только одна лебеда,
Ни языка, ни отечества…
Может быть, в хутор Крапивин приеду я к вечеру.
Хорошо, если немцев там нет. А будут — черт с ними!
Там проживает моя знакомая, Таля-казачка.
Воду согреет. Вздыхая, мужнино выдаст белье.
Утром проснется раньше меня. Вздыхая, посмотрит
И, наглядевшись, пойдет к деревянному круглому дому.
Алые губы, вздрагивающие алые губы,
Алые губы, не раз мои целовавшие руки,
Алые губы, благодарно шептавшие мне: ‘Желанный’,
Будут иное шептать станичному атаману
И назовут мое жидовское отчество…
А! Не все ли равно мне — днем раньше погибнуть, днем позже.
Даже порой мне кажется: жизнь я прожил давно,
А теперь только воля осталась, ленивая воля.