Она еще дитя, при ней надзор дуэньи,
И с розою в руке, в чистейшем упоенье
Она глядит… на что? — Бог ведает. На всё:
Вот — светлая вода! Вот, оттенив ее,
Душистый лавр и мирт стоят благоговейно.
Вот лебедь плавает по зеркалу бассейна.
Вот — весь в лучах, в цветах благоуханный сад,
Обширный парк, дворец, зверинец, водопад!
Там — лани быстрые под зеленью мелькнули.
Там — звездоносный хвост павлины развернули.
Как горный снег бела малютка, — да она
Невинна сверх того, — двойная белизна!
На берегу пруда, под ножками инфанты
Росинки на траве блестят как бриллианты,
Пред нею ж, посреди всех видов и картин,
Сапфирный сноп воды пускает вверх дельфин.
Наряд ее блестящ: баскина кружевная,
По пышной юбочке, меж складками блуждая,
Нить золота прошла и змейкой обвилась,
И вдруг то выглянет, то спрячется в атлас.
А роза полная, подняв свой венчик чудный
Бутона свежего из урны изумрудной,
Казалось, в царственном цвету своем была
Для крошечной руки малютки тяжела;
Когда ж она в цветок, как в чашу из коралла,
Прозрачный носик свой с улыбкой погружала —
Та роза, заслонив ребенку пол-лица
Листками своего широкого венца,
С румяной щечкою так совпадала чудно,
Что щечку отличить от розы было трудно.
Прелестное дитя! Глаза как после бурь
Открывшихся небес глубокая лазурь,
И имя райское — Мария. Свежесть в красках,
Молитва в имени, и божье небо в глазках.
Прелестное… притом несчастное дитя!
Она уже свое величье не шутя
И в детстве чувствует, — и, глядя на природу,
Оно с младенчества гнетет ее свободу.
На солнце, на поля, на каждый в мире вид
Она уж маленькой владычицей глядит,
И в этой куколке начаток королевы
Так явствен, что мертвит все игры, все напевы,
А смертного она и видеть не могла
Прямым, каким его природа создала, —
Пред нею он всегда, почуяв близость трона,
Являлся согнутым в тяжелый крюк поклона;
И пятилетнее престольное дитя,
Глазенки гордые на мелочь обратя,
Умеет важничать и мыслить: «Я — инфанта!
Я буду некогда дюшессою Брабанта!
Потом мне Фландрию, Сардинию дадут!
Не розу для меня — империю сорвут,
А роза — так, пока…» И кто-нибудь некстати
Пускай дотронется до этого дитяти,
Хотя б имея цель, что он его спасет, —
Несчастный голову на плаху понесет!
Нам этот детский лик улыбку — не угрозу —
Представил. Вот она — в ручонке держит розу,
Сама среди цветов прелестнейший цветок.
День гаснет. Птичка, в свой забившись уголок,
Укладывает спать своих пискливых деток.
Уж пурпур запада между древесных веток
Сквозит, эфирную раскрашивая синь
И бросив отблеск свой на мраморных богинь,
Которые в саду, им озаряясь, блещут
В дрожащем воздухе и, кажется, трепещут.
Час тихий вечера, приблизившись тайком,
Скрыл солнце под волной и пташку под листком.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И вот, меж тем как здесь — ребенок да цветок,
Там — заключенная в тот царственный чертог,
Где каждый острый свод висел тяжелой митрой,
Где Рим служил резцом, и кистью, и палитрой,
И камнем зодчества, — виднелась тень одна,
К окну перенося свой образ от окна.
Бывало, целый день, как на кладбище мрачном,
Являлась эта тень в окне полупрозрачном,
Задумчиво склонив на тусклое стекло
Злой мыслью взрытое и бледное чело:
От мысли той весь мир сжимался, цепенея.
Тень эта, к вечеру всё становясь длиннее,
Ходила… Страшный вид! Во тьме ходила тьма,
И шаг свершался тот в размере неуклонном,
Как колокола ход в обряде похоронном.
Кто это был? — Король. Не он — так смерть сама.
Да, то был он, Филипп, — он, жизнь и смерть творенья.
Такого призрака, такого привиденья
Другого в мире нет. Из темной глубины
Вот он глядит в окно, прижавшись у стены.
Что ж видит он теперь? — Конечно, не ребенка,
Не розу, не зарю вечернюю, так тонко
Накинувшую свой румянец на пруды,
Не сад, не лебедя на зеркале воды,
Не птичек, кончивших дня божьего пирушку
И острым носиком целующих друг дружку, —
О нет, — в его глазах глубоких, роковых,
Под бровью жесткою, нависшею на них,
Теперь отражена далекая громада,
Могучий флот его — великая Армада,
Несущаяся там, среди шумящих волн,
И видится ему, тревоги робкой полн,
Тот остров — Альбион, что смотрит из тумана,
Как гром его браздит равнину океана.
Грозя и Англии, и всем концам земли,
В его глазах, в мозгу несутся корабли.
Армада — вот один всесильный, неизменный
Рычаг, которым он поднимет полвселенной!
Победоносная, она летит туда —
Филипповой судьбы зенитная звезда!
Король Филипп Второй был идеал тирана.
Ни Каин Библии, ни образ Аримана
Так не были черны, как этот властелин.
Он миром управлял с невидимых вершин,
Как некий горний дух. Он жил и ненавидел.
Мир ведал, что он жив, но мир его не видел.
Смерть знала, что он жив. В Эскуриале он
Безмолвным ужасом был вечно окружен.
Сливался он для всех в одно со сферой звездной,
С пространством, с миром сил, с какой-то страшной бездной,
Где приближался он, там приближался рок,
Которому никто противустать не мог,
Сама судьба тряслась, визжа от лютой боли,
И корчилась в клещах его железной воли;
Душа его была таинственна, как гроб,
Глаза — два факела, уста — могильный склеп.
Его был крепок трон фундаментом коварства,
Мрак был оградою его немого царства.
Одетый в черное, казалось, облечен
Сам в траур о своем существованье он,
И черная, как ночь, тьма власти непреклонной
Казалась лошадью его статуи конной.
Как сфинкс, всё пожирал он мыслью — и молчал,
Он и не спрашивал, а каждый отвечал.
Улыбки он не знал, улыбка — луч денницы,
Не проникающий в подобные темницы;
Когда ж, бодрясь душой, он сбрасывал с нее
Оцепенение змеиное свое,
То с тем, чтоб умножать всеобщий дух боязни
Своим присутствием близ палача при казни,
И на зрачках его рдел пламени разгул,
Когда он на костер собственноустно дул.
Ужасный для всего — для всех стремлений века,
Для прав, для совести, для мысли человека,
Он был — в честь римского, в честь папского креста —
На царстве сатана под именем Христа.
Как группы ящериц из темных нор пещерных,
Дела ползли из дум его неблаговерных.
Нет во дворцах пиров, иллюминаций нет, —
Одно аутодафе им сообщало свет;
Эскуриал и все Филипповы чертоги
Дремали, как в лесу звериные берлоги.
Там казни — для забав, измены — для потех!
Не мучить, не пытать — Филипп считал за грех,
И самая мечта души сей сокровенной
Носилась тяжестью над трепетной вселенной,
Да и молился он едва ль перед добром:
Его молитва шла, как отдаленный гром,
И жглись, как молнии, тирана сновиденья,
А те, кто был его предметом помышленья,
Кричали в ужасе: «Настал наш смертный час!
Нас кто-то давит, жжет, смертельно душит нас».
На гибель там себя народы обрекали,
Где эти два зрачка вперялись и сверкали.
Из хищно-птичьих лиц отменны эти два:
Карл Пятый — коршун злой, Филипп Второй — сова.
В камзоле бархатном, кромешной тьмы чернее,
Он, с орденом Руна на королевской шее,
Не изменяющий ни поз своих, ни мест,
Вдруг, к удивлению, как будто сделал жест,
И даже — чудеса, коль это не ошибка! —
На стиснутых губах нарезалась улыбка, —
Улыбка страшная, конечно, и сполна
Никто б не разгадал, что значила она, —
А это значило: в открытом, шумном море
Теперь мой огнь и гром несутся на просторе,
Моя Армада — там, и, страхом обуян,
Пред ней смиряется строптивый океан, —
Так древле средь своих мятежных волн разбега
Потоп был устрашен явлением ковчега.
Валы равняются, становятся в ряды
И лижут кораблей широкие следы,
И, назначенья их познав святую цену,
Чтоб путь их умягчить, им подстилают пену,
И каждая скала преобразилась в порт,
И крики слышатся: «На палубу! — на борт! —
На мачту! — к парусу!» Попутный ветер дышит.
Вот — барабан! свисток! Филипп всё это слышит,
Всё видит мысленно и мнит: всё это — я!
Я — кормчий кораблей, их движет мысль моя, —
И Англия дрожит, бледнеет пред Армадой,
Поникла, и ничто не служит ей оградой.
Так мыслил он. В сей миг, казалося, горел,
В руке Филипповой пук громоносных стрел,
И в царственных мечтах лишь вид сей развернулся —
Державный гробовщик впервые улыбнулся.
В Каире некогда единый из владык,
Который силою и славой был велик,
У водного ключа своей мечети главной
На камне начертал рукою своенравной:
«Аллаху — небеса, мне — дольний мир, земля».
Десп_о_т-султан — двойник тирана-короля.
Тиранство, деспотизм — одно с другим так схоже!
Что начертал султан, король наш мыслит то же.
А там, на берегу бассейна, то дитя,
На розу пышную глазенки опустя,
К губам своим ее подносит и целует.
Вдруг — темных туч напор и сильный ветер дует.
Вода возмущена, трясутся мирт, жасмин,
Деревья клонятся до корня от вершин,
И розы лепестки какой-то дух зловредный
Вдруг в воду побросал из рук инфанты бледной,
Так что у ней в руке едва остаться мог
С шипами острыми колючий стебелек.
Кто смеет так шутить? И, трепетом объята,
Инфанта смотрит вверх: не небо ль виновато?
Там — чернота кругом. Она глядит туда,
В бассейн: там морщится и пенится вода,
Пруд светлый морем стал, и по волне сердитой
Листочки носятся, как будто флот разбитый:
Судьба Армады здесь — так небеса хотят!
И гневное дитя насупило свой взгляд,
Немало удивясь, как смеют так свободно
Здесь делать то, что ей, инфанте, не угодно,
И вот — она должна досадой кончить день!
Малютка сердится, угрюмо брови хмуря…
При этом, следуя за нею словно тень,
Дуэнья говорит: «Позвольте! Это — буря,
А ветер иногда, хоть это и не шло б,
Так дерзок, что не чтит и царственных особ».
Перевод В. Г. Бенедиктова.